— Матаджи, может, отчасти это моя вина, — говорит она.
Жена Ахуджи сидит в моей кухоньке в задней части магазина, где ей вовсе не следовало бы сидеть.
Моя вина, моя вина. Для скольких женщин всего мира это вечный припев.
— Зачем ты так говоришь, бети?
— На самом деле я вовсе не хотела выходить замуж. Я наслаждалась жизнью, своим шитьем, общением с подругами, с ними мы иной раз выбирались в кино, у меня был собственный счет в банке, достаточный, чтобы ни на что не просить у отца денег. И все же, когда родители спросили у меня, я ответила: «Ладно, если хотите». Потому что в нашем обществе считается позором, если молодая девушка сидит дома не замужем, а я не хотела их позорить. Но до последнего момента я на что-то надеялась. Может, что-то случится, и свадьбу отменят.
Увы, если бы.
— А когда ты увидела своего будущего мужа, — спросила я, подавая ей металлическую кружку с чаем, горячим и сладким, и с ломтиком имбиря для придания ей храбрости, — каково было твое впечатление?
Она сделала маленький глоток.
— Он приехал из Америки только за три дня до свадьбы. Тогда я его и увидела. Хотя, конечно, у меня была фотография…
Она на минуту смолкла, и я подумала, уж не подсунули ли ей фото кого-то другого. Я знала, что такое случается.
— Но когда он приехал, я поняла, что это очень старая фотография, — в это мгновение в ее голосе послышался отзвук пережитого в тот момент гнева. Затем ее плечи опустились, как под тяжким грузом, так было, вероятно, и при первой их встрече. — Было уже слишком поздно все отменять. Приглашения разосланы, все родственники из других городов прибыли, даже в газете уже помещено объявление о предстоящем событии. О, сколько денег вложил в это мой бедный отец, ведь я была его старшая. Если бы я отказалась, дурная слава коснулась бы и моих сестер. Все бы говорили: а, это девочки Чоудхари, лучше с ними не связываться.
Ну, в общем, я вышла за него. Но внутри у меня все кипело. Про себя я кляла его на все лады: лжец, мошенник, свинья. В первую брачную ночь, лежа с ним в постели, я молчала. Когда он стал говорить ласковые слова, я отвернулась. Когда он попытался обнять меня, я оттолкнула его руки.
Она тяжело вздохнула.
Я тоже вздохнула, почувствовав даже некоторую жалость к Ахудже, плешивому и обрюзгшему, который, зная, что он такой, неловко пытается подступиться к девочке, нежной, как молодой бамбук, но способной и дать отпор. Надо думать, он так надеялся (ведь кто из нас этого не желает) обрести наконец тепло и любовь.
— Еще одну, вторую ночь он терпел, — продолжила жена Ахуджи, — затем он тоже разозлился.
Я представила, как все могло быть. Что, если его друзья подшучивали над ним и дразнили его, как свойственно мужчинам: «Ну давай, расскажи, как твои подвиги». Или: «Ого, смотрите, какие темные круги под глазами у Ахуджи-бхаи. Полагаю, женушка ублажала его всю ночь напролет».
Поэтому в следующий раз, когда я его оттолкнула, он схватил меня и…
Она замолчала. Может быть, от смущения, что рассказывает чужой женщине — хотя после всего, наверное, так уже и не скажешь, — то, что нормальные жены ни в коем случае рассказывать не должны. Может быть, от удивления, что уже рассказала так много.
О почти уже Лолита, куркума помогла тебе растворить уста, подобно утреннему цветку, как мне доказать тебе, что нет позора в открытии души. Как показать, что я восхищаюсь тобой.
В ее голове образы, перегоревшие и увядшие, как одежда, которую слишком долго сушили. Твердый локоть мужчины, прижимающий ее к матрасу, колено, раздвигающее ее ноги. А когда она пытается царапаться, кусаться (беззвучно, чтобы домашние в других комнатах ничего не заподозрили о таком позоре), — пощечина. Не сильная, но потрясение ослабило ее, так что он смог сделать то, чего добивался. Но самое отвратительное — поцелуи после всего, поцелуи, оставляющие мокрые следы на ее губах, и его удовлетворенный, раскаивающийся голос в ее ухо:
— Моя сладенькая, милая киска.
И так снова, и снова, и снова. Каждую ночь, пока он не уехал в Америку.
— Я думала о том, чтобы сбежать, но куда мне было податься? Я знала, что случается с девочками, которые сбегают из дома. Они плохо кончают — на улицах, как продажные женщины, с которыми мужчины обращаются в сотни раз хуже. По крайней мере, с мужем я была честная женщина, — при этих словах ее губы немного искривились, — потому что замужняя.
Я не удержалась от вопроса, хотя поняла его глупость еще до того, как последнее слово было произнесено:
— Ты могла бы кому-то рассказать, может быть, маме. Могла попросить не посылать тебя туда к нему.
И тогда она склонила голову, жена Ахуджи, а ранее — дочь Чоудхари — и соленые слезы потекли в чай. Пришлось нарушить допустимое расстояние и вытереть их. Дочь Чоудхари, которую родители воспитали в любви и строгости, определили ее судьбу, втиснув ее в рамки замужества. Они чувствовали ее печаль, но боялись спросить у дочери, что не так, потому что бессильны были бы помочь. И она, улавливая этот страх, хранила молчание, сдерживала слезы, потому что и она любила их, и разве они уже не сделали для нее все, что могли.
Молчание и слезы, молчание и слезы, на всем пути до Америки. Комок поперек горла, пока, наконец, сегодня куркума не распустила узлы и не дала ему выйти.
Час спустя жена Ахуджи все еще говорила, слова ее лились потоком, как через прорванную плотину.
— Да, я все знала, но все же продолжала надеяться, как все женщины, до последнего. А что нам еще остается? Здесь, в Америке, мы хотя бы можем попробовать заново как-то наладить свою жизнь, вдали от посторонних глаз, вдали от гнета общего мнения, диктующего, как должен вести себя мужчина, в чем состоит долг женщины. Но эти голоса все равно мучают нас, засев у нас в мозгу.
Я вижу, какой она была некоторое время назад: жена Ахуджи, пытаясь ублажить своего мужа, шьет занавески, чтобы привнести уют в новую квартиру, печет паратхи,
[81]
чтобы подать их горячими к его приходу. И он — тоже: покупает ей новые сари, флакончик духов Intimate или Chantilly, нарядные кружевные ночные рубашки, чтобы она в них спала.
Но если молоко уже скисло, может ли весь сахар мира сделать его сладким?
— Особенно в постели, я никогда не могла забыть тех ночей в Индии. Даже когда он старался быть нежным, я была одеревеневшая и безвольная. Тогда он терял терпение и выкрикивал американские словечки, которые успел выучить. «Сука. С тобой — все равно что трахаться с трупом».
А позже даже так: «Наверное, тебя ублажает кто-то еще».
— И вот — в последнее время — он установил правила — не выходить, не разговаривать по телефону, давать отчет о каждом потраченном пенни. Он должен прочитывать мои письма, перед тем как сам отправит их.