— Собирайся, мы кое-куда едем, — сказала она.
— А как же школа? — удивился я.
И моя мама, никогда не позволяющая мне пропускать уроки, на этот раз только бросила:
— Ничего, поехали.
Всю дорогу в машине она молчала, не ругалась, когда я настраивал радио или слишком громко включал музыку. Пару раз я порывался спросить, куда же мы едем, но у нее был такой отрешенный и нахмуренный вид, как будто она прислушивалась к голосам где-то глубоко в себе, что я так и не решился. Часа два мы ехали молча. А когда завернули на узенькую улочку с нищими крашеными домиками, раздолбанными машинами во дворах, зарослями одуванчиков и мусором, вываливающимся из мусорных баков, она издала короткий звук, как будто что-то внезапно уперлось ей в грудь, может быть, то же, что мучило ее сомнениями всю дорогу сюда.
Она резко затормозила и вышла из машины, очень прямая и высокая, так крепко сжимая мою руку, что она болела потом еще несколько дней. Мы направились в маленький дощатый домик, внутри которого пахло гнилью, как от сырой одежды, которую слишком долго замачивали. В доме мы сразу же прошли на кухню, причем так, как будто она знала, куда идти. Кухня была забита мужчинами и женщинами, некоторые из них что-то пили из коричневых бутылей, и когда я взглянул на их отяжелевшие мрачные лица, волосы, свисающие безвольными черными прядями и закрывающие лоб, — это было как смотреться в кривое зеркало. Моя мать прошла мимо них, как будто их не существовало. Цокот ее каблуков по расцарапанному линолеуму звучал четко, уверенно. Ее пальцы, сжимающие мои, были мокрые от пота, и я знал, что она чувствует взгляды на перламутровых пуговицах платья, слышит шепоток, веющий по комнате, как морозный ветер, от которого гибнут молодые фруктовые побеги.
…Американец остановился, словно опять пришел к какой-то поворотной точке, наткнулся на стену и не знает, с какой стороны ее обойти.
Я посмотрела на него другими глазами, на его волосы, цвет кожи и форму скул, пытаясь увидеть в нем тех людей, что он описывал. Но он по-прежнему — мой Американец, просто он не похож ни на кого.
— Наконец мы оказались в тесной комнатушке, в нее набилось слишком много людей и там было мало света. На кровати в углу виднелось что-то узкое, вытянутое, прикрытое шерстяным одеялом. Когда мои глаза привыкли к тусклому свету, я увидел, что там лежал человек. Мне он показался непомерно, ужасающе старым. Кто-то пел, тряся чем-то, напоминающим большую погремушку. Я не понимал слов, но ощущал, как звуки пения обволакивают, обвивают, как змейка, всех, кто находится в этой комнате, единым кольцом.
Когда они увидели мою мать, все замерли. Тишина настала так внезапно, как будто тебе шарахнули кулаком по уху. Старику помогли сесть на постели и поддерживали за плечи, чтобы он не завалился на спину.
Он поднял голову с таким усилием, что я почти услышал, как его вялые мышцы заскрипели и растянулись. Он открыл глаза — и в этой комнате они сверкнули ясно, как пятнышки слюды на стене пещеры.
— Эвви, — проговорил он. Слова вышли острые и четкие, как стрела — чего я не ожидал от старого человека. Затем: — Сын Эвви, — зов в его голосе был как объятие. Я хотел тут же подойти к нему, хотя всегда был робок с незнакомцами. Но руки мамы лежали у меня на плечах, пальцы сжаты беспомощно, как лапки маленькой испуганной птички.
Американец сделал глубокий судорожный вздох, как будто пробился через длинный душный туннель. Затем потряс головой:
— Не могу поверить, что я рассказываю тебе всю эту чушь, — попытался он защитить свое мужское самолюбие этим маленьким жестким словом, — и впрямь, этот перечный закусон действует мощно.
Мой Американец, что бы ты ни говорил, это не только специи, но и твое собственное желание, чтобы я тебя выслушала. Верю и надеюсь на то.
Вслух же я сказала:
— Это не — как ты выразился — чушь. Ты сам прекрасно знаешь.
Но вижу, что придется ждать долго, может быть, всю жизнь, прежде чем я узнаю, что же случилось в комнате умирающего.
Но я только наполовину жалею, что он остановился. Его слова уже наполнили собой все пространство магазина, они переливаются уже через край, как неудержимый поток. Его толща давит на меня своей непроницаемостью. Мне самой потребуется время, чтобы выплыть из него и понять, какие границы он стер между нами.
Меж тем как бы я желала ему сказать: я сохраню этот момент из твоей жизни, как нетленную искру в своем сердце. Но внезапно я оробела, я, Тило, что некогда была столь дерзка и самоуверенна. Как бы сейчас смеялась Мудрейшая.
Все, что я могу выдавить из себя, это:
— Если захочешь еще поговорить — моя дверь всегда для тебя открыта.
Он засмеялся тем прежним смехом, легким и насмешливым. Он обводит рукой полки:
— Все это и бесплатная консультация в придачу.
Но при этом смотрит мне в глаза, и глубокий свет в них показывает, что ему хорошо.
Однажды тебе придется признаться, что же ты видишь, когда смотришь на эту оболочку, покрытую морщинистой старческой кожей. Это — что-то истинное, чего я сама в себе не подозреваю, или же какая-то твоя фантазия обо мне.
У двери он спросил:
— Ты все еще хочешь знать мое имя?
Мне почти смешно от такого вопроса. Одинокий Американец, разве ты не слышишь, как мое сердце выпевает в страстном ритме: да-да-да.
Но я заставляю себя повторить слова, которыми напутствовала меня Мудрейшая, перед тем как я покинула остров:
— Только если сам хочешь. Ведь истинное имя хранит силу, и когда ты открываешь его кому-то — то вручаешь ему часть этой силы.
Зачем я говорю тебе то, чего ты не поймешь.
— Ты хочешь узнать мое настоящее имя? Ну что же. Может быть, я смогу правильно определить его среди всех.
— Каким образом? — спрашиваю я, а сама думаю: «Вряд ли».
— Те были даны мне другими, а это я выбрал сам.
Американец, ты снова меня удивил. Я-то полагала, что ты, будучи человеком Запада и так привыкший руководствоваться собственным мнением, не станешь выставлять это в качестве аргумента.
Он помедлил и наконец произнес:
— Мое имя Равен.
И он принялся чертить пальцем ноги узоры на полу, не глядя на меня. В нежном изумлении я вижу, что мой Американец немного смущен своим неамериканским именем.
— Но оно восхитительно, — воскликнула я, пробуя на язык его долгое, как взмах крыльев, звучание. Его запах — жаркое небо, рассветное и закатное, темный вечерний лес, яркий взгляд, дымчато-угольное оперение, — и подходит тебе!
— Ты считаешь? — вспышка удовольствия в глазах, так же мгновенно спрятанного: Равен, ты думаешь, что уже достаточно раскрыл себя для одного дня.
— Ну, а о том, как я это понял, — добавил он, — я расскажу тебе в следующий раз. Может быть.