Но это была птица, большая и прекрасная, пепельно-черная, глянцевая, словно облитая маслом, она тихо сидела в его древних руках и глядела на меня красными бусинками своих глаз.
Он кивнул на мой молчаливый вопрос:
— Да, ворон.
[87]
Я слышал вокруг себя барабанный бой и тоненький, воздушный напев свирели. Он протянул ко мне птицу, и я потянулся к ней. Теперь пространство вокруг заполнилось другими картинами — из моего прошлого: я играю на площадке в бейсбол с друзьями, сижу за столом и делаю уроки с отцом, хожу по магазину с мамой, толкая для нее тележку, и, когда она поворачивается к кассе, ее улыбка сияет, как роса на солнце. Я понимал, что все это моя жизнь, — все, от чего я должен буду отказаться, если выберу другой путь. Я снова вдыхал влажный цветочный запах дыхания матери, когда она целовала меня в лоб. Я снова чувствовал страх в ее пальцах перед тем, как она меня отпустила, и знал, что между нами уже не может быть все по-прежнему, если я выберу путь таких людей, как прадедушка. На сердце навалился груз ужасающего горя, которым будет для нее такое решение, и я внезапно заколебался».
Какое решение я бы принял? Не знаю. Когда я снова и снова прокручиваю эту сцену в памяти, то пытаюсь разгадать, что бы случилось, если бы не…
Он остановился и посмотрел на меня с проблеском какой-то надежды в глазах. Но я не знаю, как заглянуть в сферу несбывшегося, и вынуждена с сожалением покачать головой.
Между нами падает его долгий тяжелый вздох:
— Я все время твержу себе: это — прошлое, что случилось, то случилось. Но ты ведь знаешь, как это бывает. Одно дело — рассуждать здесь, — он постучал себя по голове, — а другое — что в это время здесь, — и он коснулся рукой груди и рассеянно потер ее, как будто чтобы облегчить давнюю боль.
Равен, сегодня вечером я положу на подоконник своего окна амританьян, мазь, что как ледяное пламя или пламенный лед. Чтобы твоя боль вышла из тебя вместе с потом и чтобы она отпустила тебя. Ведь порой память боли очень мучительна, и из ее тисков мы, человеческие существа, часто не в силах вырваться.
— В решающий момент, — продолжал он, — вот что произошло. Из дальнего угла комнаты голосом тихим, но настойчивым, как всегда, когда я собирался сделать что-то опасное, мама крикнула: «Нет». Вполне возможно, что это вышло невольно, потому что, когда я обернулся посмотреть на нее, она похлопывала ладонью по губам. Но все уже было кончено. Услышав, я инстинктивно подался назад. Небольшое движение, но его оказалось достаточно. Птица издала протяжный крик и поднялась в воздух. От хлопанья ее крыльев взвился ветер. Она стремительно взмыла вверх. Я было испугался, что она врежется в потолок и поранится, но она прошла сквозь него и исчезла. Только перо от нее опустилось, кружась, в мою руку. На ощупь оно было невероятно мягкое. И тоже растворилось в моей ладони бесследно. Когда я поднял глаза, то увидел, что мой прадедушка стал падать вперед, и двое людей подбежали, покачали головами и бережно положили его на спину. Остальные столпились у его постели и запричитали, а я онемел, пораженный чувством вины. И потери, потому что видел доброту в его лице и держал это перо в руке, шелковистое, как ресницы.
Мама потянула меня к двери со словами:
— Пойдем, пойдем, нам пора.
Я сопротивлялся. Я был сильно напуган: мне казалось, что, без сомнения, это я его убил — чувствовал, что должен подойти к его одру, последний раз прикоснуться к его руке. Но я не мог спорить с силой взрослого человека.
Равен посмотрел на меня невидящим взглядом.
— Впервые я действительно ненавидел ее.
…Я вижу память об этом в его глазах. Странная его ненависть: не дикая и неистовая, как можно было бы ожидать от ребенка, а как будто он вмерз в лед озера и оттуда смотрит на все другими глазами — ледяным, отстраненным взором…
— Я перестал вырываться, так как видел, что это бесполезно. Вместо этого я подскочил к ней и дернул ожерелье у нее на шее. Оно лопнуло с таким громким треском, что я думал, все обернутся, но, конечно же, это было только мое впечатление. Она, задыхаясь, резко втянула воздух и поднесла руку к шее. Жемчужинки покатились в разные стороны, мелкой дробью стуча по полу и стенам.
— Из-за тебя, из-за нас умер прадедушка, — крикнул я и с этими словами повернулся и зашагал к двери. Под моими ногами перекатывался жемчуг, гладкие скользкие шарики. Я тяжело ступал, желая раздавить их, но они ускользали, и, оглянувшись, я увидел, что темный пол усеян ледяными слезинками.
При моих словах по лицу матери прошла судорога, которая сменилась потерянным выражением, как будто все мускулы внезапно опали. Какая-то часть меня, ужаснувшись, хотела сейчас же прекратить вести себя подобным образом, но какая-то новая моя сторона, полная ненависти, не могла успокоиться:
— Он хотел дать мне что-то особенное, — а ты все испортила.
Иногда я думаю, если бы не эти мои слова, сказала бы мама что-нибудь вроде: «Прости меня, детка, я не хотела, так получилось». Может быть, и нет. Обвинить легче, чем оправдать, не так ли?
— Да, — согласилась я, — всегда.
— И она сказала другое, тоном таким ясным и рассудительным, что, только зная ее так хорошо, как я, можно было услышать за ним еле сдерживаемую ярость: «Он все равно был уже при смерти. Мы здесь ни при чем. Мне очень жаль, что тебе пришлось это увидеть. Это моя ошибка. Зачем только я позволила этому идиоту уговорить меня прийти. А что касается «чего-то особенного», пусть все это племя мумбо-юмбо пудрит мозги кому-нибудь другому».
Мы уже вышли из комнаты в кухню, где теперь скопилось еще больше народу. Мужчины с бычьими шеями в джинсах с засохшей на них грязью — кто попивает из бутылок, кто ест куски поджаренного хлеба, макая их в подливу на бумажных тарелках. Женщины сидят, как колонны, раздавшиеся, с тучными бедрами. Если они и подумали что-нибудь о стройной женщине в одежде с перламутровыми пуговицами и мальчике в костюмчике, если даже и слышали нашу перебранку, то на их лицах это никак не отразилось. Когда мы шли мимо них, одна из них задрала подол своего платья, чтобы вытереть им нос своему ребенку.
Мама остановилась.
— Вот оно, — вот от чего я хотела спасти тебя, — и я не понял, имела ли она в виду все в целом или эту волосатую женскую ногу, выставленную напоказ столь бездумно, эти уродливые складки плоти и жира. — Смотри внимательно, — сказала мне мать с отвращением в голосе — и запомни навсегда. Вот во что превратилась бы твоя жизнь, если бы ты — или я — сделали так, как он хочет.
Мы сели в машину.
…Солнце повисло низко над Тихим океаном, как гигантский темно-оранжевый гулаб-джамун, приготовленный волнам на съедение. Мы с Равеном убрали остатки нашего пикника. Я смотрю, как он стоит спиной ко мне и крошит остатки хлеба чайкам, как неловко опущены его плечи, потому что нелегко ему было поднимать со дна всю эту историю, где он давно ее похоронил, переживать ее вновь, оживляя словами. Мне хотелось сказать так много: какой печалью и изумлением наполнила мое сердце его история, как я польщена, что он доверил ее мне, как, слушая его, я вбираю в себя частичку его боли, которую надеюсь излечить. Но чувствую, что он не готов услышать от меня все это.