И, кроме того, история еще не закончена.
Но Равен поворачивается ко мне с решительной улыбкой.
— Ну, хватит прошлого на сегодня, — заявляет он, как будто только что водворил его туда, где ему и положено находиться, до следующего раза. Если только такое возможно. — Не прогуляться ли нам немного по пляжу? У нас как раз есть еще немного времени пройтись вдоль берега, — перед тем как придет пора возвращаться. Если ты хочешь, конечно.
— Да, — отвечаю, — хочу. — А глубоко во мне под печалью и желанием утешить — так противоречиво наше сердце — зашевелилась эгоистическая надежда, почти к стыду моему: вглядеться. Позвать. Змеи.
Безосновательная надежда приносит только разочарование. Так сказала бы Мудрейшая.
Но я не могу перестать об этом думать. Что-то такое в воздухе: дух благословения, незаслуженных даров изливается на землю вместе с густыми потоками дымчато-золотистого света. Если змеи когда и придут ко мне, то сегодня.
В самом конце. Когда наступит время возвращаться. Я направляю к ним свой зов.
Мы идем по холодному рыхлому песку, чувствуя, как он проваливается под ногами, облепляет наши лодыжки.
О, океан, как давно это было. Каждый шаг — воспоминание, боль старых ран. Как в той древней легенде о девушке, что хотела стать лучшей танцовщицей во всем мире и обратилась за помощью к колдунье. Та сказала, хорошо, но каждый твой шаг будет — словно ты ступаешь по острым ножам. Если ты выдержишь боль — то произойдет по-твоему.
Мама, кто бы мог подумать, что этот вкус соленых брызг на моих губах и то что я бреду подле человека, которого не должна любить, вызовет во мне тоску по тем наивным временам, когда ты решала все за меня.
— Есть моменты в нашей жизни, — говорит Равен, — ты точно должна это знать, — несколько драгоценных моментов, когда нам дается шанс все исправить, загладить все, что мы натворили в приступе гнева. У меня был такой момент, и я упустил его.
Мы возвращались, медленно шагая по своим собственным следам. Морской воздух, как наркотик, обостряет все мои чувства. Я ощущаю все с кристальной ясностью: то, как водяные капельки на мгновение взметаются в воздух, когда волна разбивается об утес, как растут крошечные розовые цветы в трещинах между скал, абсолютно голых на первый взгляд, и больше всего — как оживает сожаление в голосе Равена, по мере того как он вновь дает себя захватить подводным течениям памяти…
— Это были несколько секунд, когда в тот день мы возвращались домой, и машина остановилась на красный свет. Мама сняла руки с руля и устало потерла глаза. Я смотрел на изгиб ее длинной шеи, теперь такой обнаженной и беззащитной, и во мне пронеслась мысль: обнять ее, назвать ее по-детски волшебно «мамочка», и все сразу вернется на свои места. И не надо будет больше никаких извинений или обвинений.
Пусть кожа коснется кожи, и все решится без слов, когда ты уткнешься лицом в ее шею, в этот такой родной аромат.
Но что-то удержало меня, и я не смог сдвинуться с места, так и оставшись в каменно-тупой неподвижности. Может, это было что-то подростковое: когда ты начинаешь переживать свою отделенность от родителей, чувствуешь себя один на один со своими страданиями. А может, просто детская злоба: пусть ей будет так же больно, как мне. А потом загорелся зеленый свет, и она снова взялась за руль.
…Я представляю, как они едут вместе — кровно связанные друг с другом, непреодолимо и от этого еще более мучительно, мама и сын. Я чувствую комком в горле всю горечь слов, которые скопились у них внутри. И я знаю, что с каждой милей высказать их все трудней. Потому что с каждой милей они отдаляются друг от друга, как и от того благословенного краткого мига, который был им дарован. Несмотря на то что их дыхания смешиваются, а ее локоть задевает его, когда она тянется переключить передачу. Расстояние между ними увеличивается, пока не становится слишком велико, чтобы можно было его одолеть даже за жизнь.
— После того дня я стал другим человеком. Как будто мой устоявшийся мир резко перевернули, и он лишился определенностей. Мы по-прежнему занимались обычными делами: моя мама возила меня к дантисту, или мы в магазине выбирали одежду к школе. Я взглядывал на нее, чтобы что-нибудь сказать, но внезапно перед глазами мелькало кадром воспоминание о той темной комнате и искажало все вокруг меня. Я мог стоять и тупо смотреть на джинсы Levi’s, о которых грезил месяцами, или на табличку дантиста в приемной, которая гласила: «Зачем вам чистить зубы все трудиться — почистите лишь те, что могут пригодиться» — и в прошлый раз, когда я здесь был, показалась мне очень смешной. Но отныне все это не имело никакого значения.
…По мере того, как я его слушала, страх все более накрывал меня своим темным крылом. Если только малейшее соприкосновение с истинной силой сказалось в нем таким чувством утраты, то что должно статься со мной, Тило, которая поставила на карту всё, чтобы стать Принцессой? Как я смогу перенести, если специи все же оставят меня?
И, Тило — всем, что ты себе позволяешь сегодня, не подталкиваешь ли ты их к тому, чтобы отринуть тебя.
Мне хочется остановить Равена. Сказать: «Хватит, отвези меня обратно в мой магазин». Но я не могу прервать историю. К тому же Харон ждет.
Завтра, сказала я специям, желая быть искренней. С завтрашнего дня я буду послушной.
Крики чаек над нашими головами — как хриплый смех…
— Моя мать тоже изменилась. Что-то ушло из нее в тот день в машине, — какая-то внутренняя целенаправленность, какая-то страстность, которая, возможно, вся вылилась в это роковое «нет». Она вела себя как обычно: весь дом был дотошно прибран и сиял — но делалось это уже не с той ревностной верой. Если раньше она любила радио — и оно все время было включено у нас в доме, — то теперь, когда я приходил из школы домой, я видел, что она сидит у окна в полной тишине и смотрит через дорогу на пустую площадку, заросшую длинными, покачивающимися сорняками. Может быть, путешествие к своим истокам заставило ее осознать, что, несмотря ни на что, она не сумела сделать главного — перечеркнуть в своем сердце ту сторону своей жизни.
Но все это я обдумывал уже гораздо позже. А в то время, констатируя краткое замешательство, когда она торопливо вставала, чтобы приготовить мне бутерброд, становилась опять матерью, я думал — вина. И с той особой жестокостью, на которую только способны дети к своим родителям, я думал: «Хорошо. Она этого заслужила». И придумывал способы, как наказать ее еще сильнее.
Одним из таких способов было сидеть и смотреть на нее. Просто сидеть и смотреть неподвижным взглядом, как она хлопочет по дому: моет полы, протирает мебель — но там, где прежде в ее движениях я видел природную грацию и так восхищался ею, теперь видел только вымученное усилие. Усилие, направленное на то, чтобы как можно больше отличаться от тех женщин, которые были там: с сальными волосами, с выводком детей, толпящихся вокруг них и с хныканьем дергающих за подол выцветших платьев. Женщин, переставших следить за собой и за тем, как они живут, — чего она решила никогда не допускать в своей жизни. Я притворялся, что занят уроками, а сам следил, как она помогает отцу разбирать счета — ее пальцы проворно бегали по кнопкам калькулятора. Я сидел в углу комнаты с книжкой, а сам наблюдал, как она разливает чай в чашечки из сервиза для своих друзей из церкви, предлагая всем по очереди песочное печенье собственного приготовления так непринужденно, будто она пекла его каждый божий день. Но я ждал, что маска вот-вот спадет, мускулы не выдержат — и выражение потускнеет. Но, конечно, такого не происходило.