Пожилой колдун цокнул языком и махнул повторно. Теперь рухнул и ефрейтор. Старик, кряхтя, залез назад в карету.
Князь и посол, которых заклятие задело лишь вскользь, потрясли головами, принялись зевать.
– Силен Карачун, – уважительно протянул Хоробрий и обернулся к стражникам, оставшимся на посту у ворот. – Ну-ка, вяжите этих лиходеев, да покрепче. Тот, что покрупнее, не ровен час и путы разорвет.
Шевалье Пьер таращился то на кучу спящих бойцов, то на карету. Наконец де Монокль выдавил:
– Необычайно сильный волхв тебе служит, князь. На зависть соседу, на погибель противнику.
– Да, посол, истинно так, – самодовольно сказал Хоробрий. – Это вещий старец Карачун. Величайший и древнейший волшебник, богам равный. Я тебе открою главную тайну: он медленно и неотвратимо наступает. Когда колдун умрет, то он же придет всем сразу.
– Не понимаю, – пожаловался шевалье.
– Где уж тебе, чурке басурманской… Я и сам того, не очень разумею… Зато его ни убить, ни изничтожить. Вот такие у меня подданные.
– Колоссаль!
– Не то слово. Так своему королю и отпиши. Дружить будем, опытом обмениваться. Города-побратимы учредим да деревни-посестримы. – Князь хлопнул посла по спине.
Пьер дипломатично, пардон, саквояжно улыбнулся. Тридевяцкий повелитель двинулся в дом, подгоняя хозяина гостиницы:
– Давай, поросенок нерасторопный, накрывай трапезу! Будем гостя парижуйского потчевать да медком веселым спаивать!
Пока спеленатые братья Емельяновы спали в конюшне (тюрьмы при постоялом дворе, естественно, не числилось), Хоробрий и де Монокль пировали. Глубокой ночью, когда медовуха уравняла их окончательно, они сидели, обнявшись, да горланили песни, а посол задавал всякие каверзные вопросы.
– Ехал в дождь по Эрэфии и проклял всех дорожных богов. Что же у вас такие дороги грязные? – допытывался шевалье.
– Эх, Пьер… Хотя, какой ты, к свиньям собачьим, Пьер? Петруха! – в сотый раз говорил и обнимал его князь. – Грязно тебе, видишь ли. Есть у нас такой обычай: посидеть на дорожку. Понял?
Парижуец брезгливо морщился и прикладывался к кружке.
– Ты меня разочаровываешь, мой ученик, – пророкотал Злебог, и лицо Перехлюзда стало темнее мрака, царившего в черной-черной комнате. – Знай же, чтобы победить выходцев иного мира, нужно прибегнуть к помощи оружия, сделанного из предметов их мира. Гадалка. Скипидарья. У нее есть предмет. Найди его. Примени магию. Придумай устройство и победи наших врагов! Действуй!
Колдун проснулся в холодном поту, быстро собрался и покинул постоялый двор. Получалось, надо возвращаться в Тянитолкаев.
Луна освещала дорогу, на темных травинках серебрилась замерзшая роса. Из ноздрей черного жеребца вырывались тугие струи пара. Некоторое время Перехлюзд ехал в полном одиночестве, но потом впереди показалась темная фигура человека, сидевшего на путеводном камне.
Черный волшебник не ждал от незнакомцев ничего хорошего и приготовился к схватке.
– Во имя Злебога, остановись, брат, – прозвучал высокий голос.
Перехлюзд растерялся, решил подождать продолжения.
– Повелитель хочет, чтобы я доставила тебя в Тянитолкаев.
«Баба, – сделал запоздалое открытие колдун. – И коль уж ведает, куда направляюсь, знать, не подослана. Соратница, ну ее в тын».
– В ступе полетим? – поинтересовался он, подходя ближе к незнакомке.
– Нет, – усмехнулась она.
Перед ней был расстелен ковер, почти незаметный в темноте.
– Что это, ковер-самолет?
– Снова мимо. Это ковер-самобранец, ордынцы его называют достарханом, – ответила соратница, бросая на мягкий ворс белый сверток. – А здесь – скатерть-самолетка.
– Все не как у людей.
– Не ворчи. Такова наша природа эрэфийская, чтобы все не как у людей.
Перехлюзд прибег к несложному освещающему заклятию. Конечно, волшебника волновал не восточный узор на ковре-самобранце – слуга Злодия Худича желал разглядеть спутницу. Женщина прятала лицо под капюшоном, а фигуру нельзя было оценить, потому что плащ висел на плечах бесформенным мешком.
– Имя есть? – буркнул колдун.
– Ненагляда. А ты, надо мыслить, Перехлюзд?
– Да. – Чародей уселся на ковер. – Давай, Ненагляда, попотчуй соратника.
– Ахалай-махалай! – пролаяла женщина.
Перед волшебником возникли яства: плов, мясо, лепешки, шербет и прочие разности. Питье тоже не подвело. Здесь были и сок, и вино, и просто водичка. Перехлюзд ел и думал, что раз уж негаданная спутница обзавелась таким именем, то под плащом должно скрываться соблазнительное тельце. Голосок-то приятный, молодой. Но это позже, позже…
– Почему сама не ешь? – спросил колдун.
– Сыта.
После трапезы Ненагляда снова произнесла заклинание, и ковер очистился. Стало как-то пустовато и в животе Перехлюзда.
– Что за притча?! – вскинулся маг. – Почему мне голодно?
Женщина всплеснула руками под плащом:
– Ой, забыла предупредить! Тебе надо было с ковра встать до того, как я убрала остатки… Теперь все сначала.
– Не надо. Полетели так, – проворчал Перехлюзд.
Ненагляда ловко скатала ковер-самобранец, и он уменьшился до размеров носового платка. Спрятав «полевую кухню» и развернув скатерть-самолетку, она прошептала очередное заклинание. Скатерть поднялась над землей, затрепетали и вдруг замерли края. Женщина смело шагнула на ткань, колдун последовал за ней.
Так они и полетели – двое гордо стоящих слуг Злебога. Не качнулся белый прямоугольник скатерти, не шевельнулись волосы да одежды пассажиров. Быстрое беззвучное движение. Ночь. Луна. Шорохи и крики ночного леса.
Глава четвертая
В коей близнецы благополучно изменяют свой статус, а все несведущие узнают историю тридевяцкого княжества
Что за люди! Это скифы! Варвары! Какое страшное зрелище! Это предвещает нам большие несчастья.
Наполеон, глядя на пожар Москвы
Егору снилось, что он стоит, прямой, как лом. Над крутым обрывом, над быстротечной рекой высится, глядит в лазоревую даль, хотя, ясное дело, таких слов на ум ему не приходит, а взяты они исключительно для красоты слога.
И не может могучий дембель пошевелить ни рукой, ни ногой. Будто приросли конечности к тулову, а само оно одеревенело. И чувствует Егор себя форменным Буратино, только не вполне живым – так, мыслящей неподвижной деревяшкой.
В мире события происходят, жизнь двигается в разные стороны: плывут облака, речушка волны катит прозрачные, птицы летают, громко галдя. Лишь Емельянов-младший стоит столбом и обижается на таковую несправедливость.