Как всегда, я опаздываю на пятиминутку. Это откровенный, неприкрытый саботаж, за который мне ничего не будет. Тем более, сегодня: заведующей почему-то до сих пор нет, и старшая сестра, по-лошадиному встряхивая головой, тихонько интересуется: «Где? …» Так и только так, ибо конкретизация грозит перейти границы панибратства, существующего у меня со среднемедицинской саранчой. Уточнение неизбежно должно выражаться в дополнениях типа «конь с яйцами», или «их величество», или «бабуля». Всем все понятно, но вслух – нехорошо. Во всяком случае, со старшей сестрой, поскольку она, как-никак, в компании с той же бабулей и сестрой-хозяйкой, составляет административную тройку отделения. В известной, значит, степени причислена к лику.
Я, естественно, пожимаю плечами. Откуда мне знать? Представляется картина: бабуля в школьной форме, рядом – я, несущий ее портфель от самого дома. И после работы – до дома же провожающий. До чего же богатое у меня воображение! И извращенное. Я содрогаюсь: представленное, даже будучи неосуществимым, откровенно чудовищно. Иду в ординаторскую, на ходу нащупывая в сумкином кармане кофейный пакетик. Надеваю чистый халат с заплатками на локтях, навешиваю к сердцу табличку со сведениями о себе: боюсь забыть.
В дверь заглядывает Элиза – она из людей, таких здесь немного. Шепчет: пришла. В коридоре – какая-то возня, возмущенное бульканье, слабый визг. Что-то начинается. Включаю чайник, застегиваюсь, выхожу. В пяти шагах от меня стоит бабуля и гневно рассказывает, как обошлись с ней железнодорожные контролеры. Старшая сестра терпеливо кивает и слушает, поджав губы – как неизлечимо больного ребенка.
– Пенсионное! – бухает бабуля. – И говорит еще: пройдемте! Я и говорю ему: я заведующая неврологическим отделением, врач высшей категории!
Старшая согласно наклоняет голову и сдержанно побуждает к продолжению:
– Ну?
– Ну и все! А он мне: посмотрите на себя в зеркало – какая вы заведующая!
Осторожно пячусь назад, притворяю дверь. Засада, сейчас я погибну. Животный (потому что в животе) хохот угрожает цепной реакцией, смешинки вот-вот сольются в критическую массу. Только бы сдержаться!
Выждав, сколько нужно, с шумом выдыхаю и отправляюсь в кабинет с серьезнейшим видом. Там уже бабуля: склонилась над журналом сдачи дежурств, сидит. Ей много лет, а сколько – никто не знает. Сама она признается, что в годы войны, будучи девяти лет от роду, прибавила себе семь, чтобы идти работать на завод. Похвально, но недостоверно. Получается, в девять она выглядела на шестнадцать? Очень, между прочим, может быть. Если она врет, то вряд ли делает это умышленно – скорее всего, кое-что подзабыла.
Нет, все, все возможно. Коллеги, знавшие ее еще сорок лет назад, утверждают, что она абсолютно не изменилась. Она всегда была одной и той же. У нее – хлебобулочное лицо с красным алкоголическим носом. Бабуля в рот не берет спиртного, это не пьянство, а «ринофима», особенное состояние носа, когда он становится именно такой, как у бабули. Короткие волосы выкрашены рыжей мастикой. Голова мелко трясется. Письмо дается с нескрываемым трудом. Пришла на работу в длинном шерстяном платье и шуршащих спортивных штанах.
Бабуля карябает в журнале. Кто сдал, кто принял, сколько человек, у кого температура, кто нарушил режим. Эти записи бесполезны, она их никогда не перечитывает и сразу забывает, что написала. Она путает фамилии, пишет не то, ибо не так и слышит, и церемония сдачи смены превращается в таинственный ритуал, сравнимый с древнеэллинскими культами, которые продолжали в свое время отправлять, не задумываясь о давно утраченном, веками поглощенном содержании.
Собираются сестры, монотонно докладывают. Событий немного. Ну, вот, например, одно: Енцев из двадцать четвертой палаты вернулся поздно, к полуночи, с запахом перегара.
Слух у бабули хреновый, и вдобавок сложно додумать винительный падеж. Следует приказ:
– Выписать Ебцев!
На все про все минут десять – пятнадцать. Наконец, можно удалиться. Я надеюсь, что бабуля не скоро появится в ординаторской, и у меня будет возможность скоротать время в одиночестве. Работы никакой, нет ни выписки, ни поступлений. Она придет, усядется и примется за длинный рассказ о медицинском героизме пещерных времен. Например, о том, как она овладела гипнозом и на какой-то плавучей базе заколдовала матроса, у которого начиналась белая горячка: обручальным кольцом на ниточке. «Смотри! Смотри на меня! «Я надеюсь, что нет, что все обойдется. Заведующая останется в кабинете и займется любимым делом: будет читать инструкцию по гражданской обороне.
В общем, надо пить кофе, пока я один. Это не запрещено, однако бабуля, случись ей застать меня за этим занятием, может проявить заботу и угостить бутербродами с колбасой. Ведь она совсем одинока, ей некого побаловать. С колбасных кружочков грубо, с мясом, содрана кожура; я сразу представляю бабулины ногти, а то и зубы, которыми она впивается в пищу. Рот наполняется слюной – признак не голода, но подступающей рвоты. Залпом опустошаю чашку и выбегаю на перекур.
Когда возвращаюсь, обнаруживаю худшее: бабуля тут как тут. Я придвигаю к себе стопку с историями болезни и с остервенением начинаю делать записи следующего содержания: «состояние удовлетворительное, новых жалоб нет, неврологически – без ухудшения». Это – дневники; по количеству клиентов мне придется повторить волшебную фразу сорок раз. Так в старину наказывали нерадивых школяров: напиши сто раз то-то и то-то… иначе останешься без обеда. Один к одному.
Бормочет радио, бабуля прислушивается и что-то улавливает.
– Врать не буду, не знаю, – заявляет она. – Что слышала, то и говорю. Его зовут не Ельцин, а Борух Эльцин.
– М-м? – я недоверчиво мычу. – Ох, совсем забыл…
И снова вылетаю прочь – якобы по спешному делу. Карету не прошу – не те, государи мои, времена. В коридоре меня атакуют. Сразу три тамагочи в колясках, подобно лихой кавалерии, берут меня в клещи.
Какие-то пустячные вопросы, решаю на ходу, успокаиваю, обещаю, клянусь. Вниз, вниз! – к Аспиряну.
…Аспирян сидит за столом, что-то пишет. С удовольствием откладывает ручку, наливает кофе, возвращается к рассказу.
– Так вот – заседание по поносам. Там сидела парочка: Татьяна Ильинична, а с нею рядом – Порожняк, из СЭС. Еще, кстати, неизвестно, кто хуже.
Ильинична – начмед, исчадие ада, из откровенных вампиров. Как же возможно нечто более страшное? Спрашивать боюсь.
– Сижу и смотрю, – жалуется мне Ампирян, – как Порожнячка жует жвачку. Смотрит прямо перед собой и жует – не как-нибудь, а с чувством, не закрывая рта. Чавкает, чмокает. А Ильинична – та смотрит так же прямо, и только челку поминутно сдувает со лба. Смотрю и думаю: черт подери – пэтэушницы! Старые бабы, за пятьдесят обеим… Чудеса!
– Цветы жизни, – вздыхаю я лицемерно.
…Сижу, не спешу уходить. У Аспиряна много дел, но он человек деликатнейший, меня не гонит. Понимает все – и про бабулю, и про колбасу, и про наше отделение в целом. Наши клиенты не то чтоб такие тяжелые, большинство из них сломало себе хребты много лет назад, и все уже устаканилось – и к трубкам в мочеиспускательном канале привыкли, и к вяло заживающим пролежням, и к коляскам, и к обвисшим членам. Одна беда: всегда одни и те же. Из года в год приезжают они за каким-то дьяволом лечиться, будучи уже вполне безнадежными – они это знают, они давным-давно успокоились и понимают, что не пойдут никогда, но все же едут. Я знаю их по имени-отчеству, у нас зачастую фамильярные, доверительные отношения, которыми мы пытаемся заполнить тягостный вакуум бессмыслицы. Вера в полное выздоровление жива в одной бабуле. Это, кстати сказать, нравится не всем. Некоторых даже раздражает.