Но если на лице полковника под сочувственной маской скрывалось злорадство от того, что вот стоит перед ним его командир, еще вчера такой грозный и властолюбивый, а теперь бледный и окончательно выбитый из колеи, то внешность командарма носила истинный отпечаток всего трагизма происходящего — Москве тот верил безоговорочно, и происшедшее для него явилось настоящим шоком.
Получив сбивчивые распоряжения относительно своих дальнейших действий, Себастьянов уезжал от комдива, как ни чудовищно это выглядело в сложившейся обстановке, в хорошем настроении. Что ж, он ни в чем не виноват перед законом. Он — слепой исполнитель (хотя в своих глазах он-то знал себе цену), и его вины в случившемся, а тем более его ответственности за случившееся не существует. А что касается ответственности нравственной — так это наплевать…
30
Взвод лейтенанта Егорьева, пополненный людьми из других подразделений, усиленно копал землю с целью закрепиться на новом рубеже. День следующий не принес ничего, кроме тревог и напряженных ожиданий. Как и всех, Егорьева торопили с рытьем окопов. Вообще с момента перехода немцами в наступление все приказы были торопливые, нервозные, порой противоречащие друг другу. Причина тому была одна: полнейшее смятение как в высших, так и в средних и низших кругах командования, вызванное неподготовленностью к отражению вражеского удара. Смятение то нельзя было даже назвать следствием неожиданности — напротив, в офицерском кругу различные толки и слухи в отношении ближайших действий немцев ходили уже давно, ибо разведка наша не дремала. Но под всем подводило непререкаемую черту беспрекословное приказание свыше — на провокации не поддаваться. И люди действительно верили, что все приготовления, замеченные как с нашего переднего края, так и упомянутые в донесениях разведки, не что иное, как хитроумная провокация коварного врага, замыслившего отвлечь наши главные силы с московского направления. Хотя, конечно, однозначно уверены в этом были не все. Некоторые из командиров сомневались и раздумывали, но таких, что в открытую заявляли бы о готовящемся (даже если у них были неопровержимые факты), почти не было. И это понятно: с высказывающими иные предположения у нас не церемонились никогда. Поэтому среди располагавших таким материалом в большинстве своем царила атмосфера страха перед высшим начальством. Остальной комсостав находился в неведении. Малейшая инициатива или проявление сомнения тут же подавлялись — где намеком и убеждением в правоте и непогрешимости высшего начальства, а где и откровенным (хотя, конечно, и негласным) снятием со своих постов и отправкой не столь далеко, если не сказать похуже. В результате этого большинство простых людей так и оставалось в неизвестности и безо всяких сомнений и подозрений. Многие, догадываясь или имея информацию о чем-либо, молчали, боясь расправы, но тем не менее пытаясь сделать хоть что-нибудь в своих соединениях, дабы не быть застигнутыми врасплох. Некоторые, к числу которых относился и полковник Себастьянов, знали и понимали все, но не делали ничего, опять-таки чтобы оградить себя лично от опасности.
Трагическим финалом всех этих перипетий явился мощный удар немцев, которому не смогли противопоставить ровным счетом ничего, потому что все время ушло на размышления и сомнения в некоторых головах. В умах же большинства время это было занято вообще просто переворачиванием чистых страниц в своем мозгу. И то и другое на деле же вылилось в бездумное, слепое подчинение противоречащим здравому смыслу приказаниям. А расплачивался за все он, русский солдат, устилая своими костьми дороги, по которым бежали на восток неудачливые стратеги и мнительные или просто подлые командиры. Их контрмерам времени уже не осталось. И вот уже снова, повторяя прошлогодние события, стояла на полях разбитая техника, застыли на аэродромах пригвожденные к земле обгорелые остовы не успевших взлететь самолетов, траншеи и окопы становились братскими могилами, по дорогам, тянулись на запад колонны пленных, и по тем же дорогам, только в противоположном направлении, отсчитывали километры, почти не встречая сопротивления, немецкие дивизии…
Столь масштабного представления о случившемся лейтенант Егорьев, бесспорно, не имел. Но наглядным и истинным мерилом происходящего было для него свершившееся с его взводом, всей ротой, батальоном, полком, наконец. Дальше Егорьев не совался, да и нужды в том не было. Для себя лейтенант сделал вывод. Вывод гласил: в деле все оказалось полным противоречием тому, что слышал он и во что верил всю свою сознательную жизнь. Так неужели он так легко может отказаться от своих убеждений? Да и какие, собственно говоря, у него могут быть убеждения? У него была уверенность, что все происходящее вокруг него на протяжении всей его жизни правильно и верно, что по-другому и быть не может. Ну действительно, как по-другому? Он этим жил, за это, считай, пошел воевать. И все было бы на своих местах, знай твердо Егорьев, что такое это, и не будь оно столь противоречиво и расхоже в словах и делах. Словам можно верить, им можно подчинить чувства и идти к цели, ни о чем не думая. Но когда дела становятся противоположностями этих слов, приходится остановиться и попытаться оценить уже с позиций чувств и слова, и дела.
Так что же такое — это?… Егорьев задумался. Это — это жизнь. Не громко ли сказано? Нет, как ни говори, он действительно жил и верил всему, что звучало вокруг него. Сначала у себя дома, в деревне, которая стала потом гордо называться колхозом имени «Солидарности с мировым пролетариатом», затем более научно и обоснованно зазвучали проповедуемые прежде убеждения в средней школе Ленинграда, куда приехал шестнадцатилетний Митька получать среднее образование. «Книжки читать» Митька полюбил еще с детства, прослыв из-за этого порядочным чудаком среди своих сверстников. А книжек в отцовском доме был целый чердак — бог весть зачем отец притащил их целые кипы из библиотеки разоренной старой барской усадьбы. «На растопку», — шутил отец. Но Митька не помнил, чтобы отец или мать жгли книги. Может, «книжки» Митьку и подвели — рано приучился он пропускать прочитанное через себя. И учился — непривычно хорошо по деревенским меркам. В результате после долгих хлопот с оформлением документов для выезда из деревни в город Митька очутился у брата отца, своего дядьки, гордый, полный надежд. Пошёл в одну из ленинградских школ. И погрузился в атмосферу, в которой воспитывали советскую молодежь конца тридцатых годов. Ах какие речи звучали на уроках, за какую прекрасную идею боролись, в какой великой, свободной и счастливой стране жили, какие пламенные произведения революционных поэтов и писателей изучали! Невозможно в это было не верить. А далее… Далее лето сорок первого, дорога из Луги в Ленинград, впервые увиденная в таком количестве кровь, танки… За это хотелось мстить. Других чувств тогда не было. Месть — вот то первое, что овладело тогда Егорьевым по прошествии шокировавших в первые дни блуждания по лесам ужаса и страха.
Теперь же, после боя с немцами и отступления дивизии, после громадных потерь и разрушений и та дорога представилась Егорьеву совсем в ином свете. Появился вопрос: как все это произошло, почему допустили до этого и кто виноват в этом? Только сейчас, когда он стал свидетелем и участником трагедии, подобной увиденной им в сорок первом, но в еще больших масштабах, когда Егорьев, пусть даже на самой низшей ступени командования, прочувствовал на себе всю неподготовленность, боевую и, что самое главное, моральную, именно сейчас зашатались в нем с неимоверной силой все привычные устои.