Еще только чуть забрезжило, а Егорьев уже отправился в путь. Голова болела и кружилась, отчасти от голода, отчасти от дурно проведенной бессонной ночи. Он шел, постепенно теряя силы, а вместе с силами уходила и надежда. Хотя на что он мог надеяться, к чему стремиться? Безразличие ко всему овладело им, но тем не менее теперь появилось непроходящее чувство страха, гнавшее его вперед, заставлявшее непременно двигаться. Страх был и перед своим будущим, и, как ни парадоксально это выглядело, мучительный, давящий страх был за свое прошлое. Как будто Егорьеву предстояло держать перед кем-то великим и всемогущим ответ за всю свою прожитую жизнь. К тому же не отпускала Егорьева боязнь этого приснившегося, но до того все же виденного наяву волка. А что, если он действительно идет следом?
«Бред, ерунда. Просто я очень устал», — отгонял от себя Егорьев гнетущие мысли о волке.
Но образ волка постоянно заполнял сознание, играл на нервах, приводил все существо Егорьева в чуть ли не безумное состояние. На одном участке своего пути лейтенант даже побежал, испуганно оглядываясь назад. Затем все же несколько пришел в себя, направился дальше шагом, но оружие вытащил и держал наготове.
Поэтому неудивительно, что, когда в кустах слева послышался сначала тихий шорох, а потом с треском надломилась сухая ветка, Егорьев, быстро обернувшись и ни о чем не думая, нажал на курок, посылая в заросли пулю. Он никуда не целился, стрелял неосознанно, на звук, и лишь когда пистолет превратился в бесполезный кусок железа, оставшись без патронов, лейтенант осознал, что он наделал. Зверь, а Егорьев не сомневался, что в нескольких шагах от него таится волк, зверь теперь может его, беззащитного, загрызть, задушить, растерзать. Ужасное, жалкое, почти сумасшедшее выражение приняло лицо Егорьева. Он весь согнулся, сжался, готовясь швырнуть пистолет прямо в пасть волку, как только тот покажется из зарослей. Вот ветка хрустнула опять, Егорьев внутренне подобрался, замер, и вдруг ветки раздвинулись и перед лейтенантом оказался… Синченко. Лицо его было бледно, левый рукав гимнастерки был оторван и перетягивал предплечье. Синченко сделал еще один шаг и остановился. «Я, наверное, с ума сошел», — подумал Егорьев, опуская пистолет, и с усталой отрешимостью закрыл глаза.
— Вы? — глухо проговорил Синченко.
Егорьев не ответил, снова раскрыв глаза, внимательно смотрел на Синченко, прикидывая, не на том ли свете они оба находятся.
— Н-да, вы… — так же глухо повторил Синченко и покачал головой.
40
Все дальнейшее Синченко поведал лейтенанту полчаса спустя после их столь неожиданной встречи, и услышанное потрясло Егорьева…
К тому времени, как на позициях четвертой роты бой угас, Синченко, оглядевшись вокруг и придя к выводу, что в живых не осталось никого, выбрался из разрушенной траншеи и отправился назад, через поле, к реке, откуда еще доносилась стрельба. Спустившись вниз, Иван вплавь пересек реку и тут столкнулся с бойцами, как потом выяснилось, семьдесят восьмого полка, тоже входившего в состав дивизии полковника Себастьянова. Бойцы были под командованием незнакомого младшего лейтенанта, который, выспросив у Синченко, откуда он и что произошло с его подразделением, приказал двигаться со своими солдатами. Иван повиновался.
Вскоре они прибыли к месту дислокации одного из батальонов семьдесят восьмого полка, где оказалось множество солдат из разбитых наших частей и где Синченко встретил Дьякова и Глыбу
Не прошло и четверти часа, как батальон подвергся атаке немцев. Шквал огня и свинца обрушился на траншеи, а когда в атаку пошли немецкие танки, батальон, не имея средств их остановить, бросив позиции, пустился в бегство.
Несколько сот человек, охваченные паникой, спасая свою жизнь, бежали по голому полю, по пятам преследуемые бронированными машинами. Десятки живьем попали под гусеницы, под пулеметные очереди с танковых башен. Зрелище было ужасное, и до холмов добрались чуть больше ста человек. Все укрылись в лощине, танки свернули в сторону, и, когда меньше всего кто-либо ожидал, произошел заключительный и самый страшный акт трагедии…
Голос Синченко срывался, Иван задыхался от душивших его гнева и боли.
— Понимаете, лейтенант, когда никто не ожидал, когда все считали, что все позади, жестоко и, самое главное, бессмысленно с холмов ударили по нам пулеметы. И вы думаете, немцы? — выкрикнул Синченко. — НАШИ! И вы думаете, не знали, что по своим стреляют?! ЗНАЛИ! Хотя какие они, к черту, наши. Ублюдки, выродки… Мы напоролись на заградотряд, — продолжал Синченко. — Момент они уже упустили, оборона треснула, и решили сорвать злобу на нас. Сто с лишним человек, в упор, под пулеметы! Мы метались, запертые в этих чертовых холмах, и ложились замертво, рядами, один на другого! А они били, били безудержно, безрассудно!… — Голос Синченко перешел на крик. Немного успокоившись, Иван продолжал: — В конце концов мы пошли на них в атаку. Это было уже отчаяние, крик души. Куда там! Их по всему периметру больше полуроты, да еще пулеметы в придачу… Но несколько, в том числе и я, до траншей все же дорвались. И вы представьте, лейтенант, вы только представьте… — с наворачивающимися слезами боли и ненависти говорил Синченко. — …Здоровые, двухметровые парни, все как на подбор, вооружены, одеты, обуты — им бы воевать, а они по своим! Как же, особый полк НКВД, чоновцы проклятые… В упор, в упор!… Глыбу бедного, — продолжал Синченко, уже не скрывая и не смахивая текших по щекам слез, — в клочья штыками изорвали. Дьякова Архипа — ножом… Что же это такое, кто объяснит, почему?! Почему?! Сначала подставлять беззащитных людей под немецкие танки, а потом самим же, ударом в спину… Волки! Ненавижу, ненавижу и не прощу, не забуду! Никогда, никогда!…
Последние слова Синченко произнес тихим и злобным голосом, исполненным решимости и уверенности.
Егорьев молчал, широко раскрыв глаза и будучи не в силах осознать, понять услышанное.
— Затем пригнали два грузовика, — продолжил Синченко, — накидали туда вперемежку убитых и раненых, сколько влезло. Остальных на месте бросили. Нас же привезли — тут недалеко — на дорогу заброшенную какую-то, и как псов, как нелюдей по дороге расшвыряли… Тех, кто жив еще был, добили, а я… — Синченко дико усмехнулся. — А я сбежал. Зарезал конвоира — и ходу. Его же собственным ножом, пусть знают, так им надо, только так!… Я как их околыши вспомню — меня аж в дрожь бросает. Не могу забыть. Такое не прощается…
Егорьев как-то вдруг, сразу, понял и домыслил наконец все: рассказ Синченко, увиденное на дороге, эти «Казбек» и «Правда», найденные в пепелище знаки различия. Боже, как все страшно, кроваво, как все преступно. И прав Синченко — нет этому прощения.
— А зачем воротники рвали? — тихо спросил Егорьев.
— Какие воротники? — не понял Синченко.
Егорьев пояснил, что наткнулся именно на ту самую дорогу вчера днем и застал всех убитых с оторванными воротниками.
— Не знаю, — перекосился Синченко. — Наверное, чтобы следы замести. У нас ведь страшное дело, как любят все запутывать…