Когда грузовик тронулся, он вдруг понял, что его навсегда увозят от Молодой Хозяйки. Он рванулся, натянул привязанный к переднему борту поводок. Захрипел.
Грузовик прыгал по кочкам, выезжая с улицы — дорога здесь не асфальтировалась и была разбита большегрузными машинами. Выехал на асфальт и понёсся.
Тарзан все стоял, выкатив набок глаза и высунув язык от усилия порвать поводок. Он глядел на шиферные и жестяные крашеные крыши, заборы, поленицы, одинокие тополя — глядел неотрывно, будто стараясь отыскать дом, в котором прожил всю свою не очень долгую жизнь.
Грузовик проскочил железнодорожный переезд — успел до того, как загудел, опускаясь, шлагбаум, — и понёсся все быстрее к выезду из города.
Тарзан успокоился и лег. Лежать было неудобно — тряско. Но он лежал, угрюмо клацая зубами, когда грузовик встряхивало; он не глядел по сторонам.
Два белых пятна над глазами были обращены к пасмурному небу.
— Баба, а где Тарзан? — спросила Аленка, вернувшись из садика и обнаружив пустую конуру.
— Убежал Тарзан, — скороговоркой ответила баба.
Но когда дед вытащил на середину двора собачью конуру и стал курочить ее на доски — всё в хозяйстве сгодятся, — Аленка заплакала.
— Ну, чего ты? — спросила баба; они сидели у окна в кухне; из окна была видна часть огорода, теплица, сараи — и дед, орудовавший гвоздодером. — Увезли Тарзана. В деревню.
— Зачем? — спросила Аленка сквозь слезы.
— Нужнее он там! — повысила голос баба, встала, поворачиваясь к печке. Потом добавила спокойнее:
— Там он будет дом сторожить. Курятник. Там, в деревне, лисы кур таскают… Там ему лучше будет. Простор, лес, речка… А у нас чего? Несколько лет просидел на цепи. Выпустишь — весь огород потопчет. Конь-то какой вымахал!.. Палисадник вон весь загадил. Ну, не плачь.
И Аленка больше не плакала.
А потом стал приходить Он. Сначала он просто снился. Стоял посреди комнаты — мутный, большой, молчаливый. И постепенно из снов перебирался в явь.
Аленка давно уже спала одна в маленькой комнатке — почти в закутке — за печью. Сама однажды, еще осенью, решила:
— Баба! Я теперь большая. Буду спать одна.
— А не забоишься? — спросила баба.
Аленка насупилась. Подумала.
— Андрей сказал, что давно уже спит один. И Анжелка. Еще смеялись. Боякой назвали… А я не бояка. Не бояка же, баба?..
В первый раз, увидев темную расплывчатую фигуру на фоне голубого, подсвеченного с улицы фонарем окна, Аленка вскрикнула. Закрыла глаза, полежала. Но так было еще страшней. Открыла — громадная тень по-прежнему тихо стояла над ней.
Аленка решила, что это сон. Натянула одеяло на голову. Сосчитала до десяти, выглянула — он стоял.
Она хотела вскочить, чтобы бежать к бабе — вон она похрапывает за перегородкой, — но тут же испугалась. Вдруг, пока она лежит, он ее и не видит? А только она соскочит — и сразу протянет руки, схватит…
Она снова закрылась одеялом. Стала про себя шептать молитву, которой выучила её баба. Молитва была не к месту, но все равно с ней было легче.
Прошло сто лет, когда она, наконец, решилась, и выглянула снова.
Он, темный на фоне серебристо-синего окна, по-прежнему был здесь.
Она пошевелилась, следя за ним. Стала соскальзывать с кровати. Пол был обжигающе ледяным — в деревянных домах всегда так, — но она не почувствовала холода. Баба будет ругаться, что не надела тапочки — толстые, тёплые, вязаные тапочки… Аленка попыталась нащупать их ногой возле кровати. Есть один. Она сползла еще больше, прикрывая одеялом грудь и живот, будто одеяло могло ее защитить. Тапочек наделся. Опустила на пол вторую ногу… И внезапно тень присела. Так стремительно и неожиданно, что Аленка не успела вскрикнуть. И тут же ощутила теплое, мягкое прикосновение.
Будто кошка о ногу потерлась. Но кошки в доме не было — баба не хотела: убирать за ней, да еще шерсть летит, да котят будет каждые полгода носить…
И тут до Аленки дошло: этот странный, темный — он нежно надевал ей на ножку тапочек. Делал это осторожно, бесшумно и… приятно.
А потом разогнулся. Медленно-медленно поднимался в полный рост, и казалось, что он не уместится здесь, под слишком низким для него потолком.
И вдруг стало светло. Аленка поморгала, села, спустив ноги на пол. Ледяное окно сверкало под уличным фонарем. Комната была пуста.
Телемастер Иван Иванович называл себя «последним телемастером уходящей эпохи». «Последним» — вовсе не потому, что мастер он был плохой, наоборот: в столетний ламповый «Рекорд» мог новую душу вложить. Чинил всё — и старое советское, и новое, антисоветское. Чинил на совесть. Мало того — к каждому телевизору имел собственный подход. И жалел иногда: сколько нестандартных решений принимал, выдумки, изобретений почти, — и никто этого, кроме него самого, оценить не мог.
Еще «последним» он называл себя потому, что в своё время один-единственный из своего пункта «Рембыттехники» не обзавелся личным автомобилем. Можно сказать, безлошадным остался. То ли потому, что лишнего с клиентов не брал, то ли потому, что не умел деньги в руках держать: таяли, уходили невесть куда. Да и клиенты у него были, грех сказать: старики да старухи, ветераны-льготники. Такие если и заплатят сверху — засаленную «трёшку». Грех брать.
Иван Иванович и теперь, в эпоху частного предпринимательства, обходился без машины. Хотя именно теперь она бы ему ой как пригодилась. Надо откладывать деньги, копить. Надо с клиентов драть втридорога. Глядишь — уже летом какой-нибудь старенький «жигуль» появится. Тогда уже можно в газетных объявлениях о ремонте телевизоров смело приписывать, как другие: «выезд за город, доставка техники бесплатно».
Но, однако, размечтался. Сегодня вряд ли появится возможность «сверху» взять: уж больно район неказистый, дурной славой пользующийся.
Иван Иваныч приехал на трамвае. Трамвай полз до конечной остановки целый час. Скрежетал по заледенелым рельсам. Окна замохнатились инеем, и куда едешь — черт его разберёт.
На конечной остановке Иван Иваныч сошел, осмотрелся. В этих краях ему в последний раз довелось бывать лет этак…
Иван Иваныч не стал вспоминать, сколько лет. Редкая цепочка людей, тоже сошедших на конечной, уже исчезала в переплетении ветвей, там, куда не доставал свет фонарей. Иван Иваныч бросился следом. Ему по телефону так и объяснили: сойдете с трамвая — и туда, куда все: по тропинке, мимо товарной станции, мимо пакгаузов, через железнодорожные пути. А там — фонарь. И переулок сразу.
Было холодно. Морозный туман стелился под ноги, ресницы смерзались. Снег хрустел под ногами. Твёрдый, как битое стекло.
Черные фигуры пешеходов впереди прыгали через пути. Где-то сбоку, из тумана, глядели большие глаза тепловоза. Громыхали колеса, бубнил что-то далекий голос диспетчера.