– В лавру, в лавру пошли! Да одень ботинки, дурень! Не в босохождении смысл! – Он внезапно дернулся, мигом передвинул на бок заплечный сидор, выхватил оттуда войлочные музейные тапочки-мягкоступы, кинул их наземь… И Серов тут же с неожиданной радостью и великим удовольствием продел в тапочки босые ступни, завязал на пятках длинные крепкие тесемки.
Ногам стало теплей, тепло побежало от лодыжек наверх, быстро дошло до спины, залило живот, наплотнило ямочки над ключицами, плечи, шею.
– А это – чтоб оглох ты!
Человек со сросшимися бровями поднялся на цыпочки и влепил Серову не сильную, но звучную затрещину. Кровь от затылка и от задетого правого уха враз отхлынула.
– А это – чтоб онемел! – ляснул Серова еще и по губам человек в островерхой шапке.
Серов засмеялся. Как раз этого ему и хотелось уже часа три: чтобы ноги и спина согрелись, а голова остыла. Значит, встреченный именно тот, кто ему нужен!
– Вякнешь в лавре хоть слово – в реке утоплю, – сказал драчливый недоросток, поправил болтающийся сидор и тут же, не оглядываясь, побежал вперед, весело размахивая обеими руками.
В воротах лавры человек, назвавший себя Малым Колпаком, еще раз обернулся, зашипел таинственно:
– Молчи! Сейчас кощуны творить буду!
Он остановился на стыке обширных и очень высоких ворот лавринского, мощенного булыжником двора, стал чего-то ждать. Ждать пришлось недолго. Из отдела внешних церковных сношений вышли трое священнослужителей. Колпак стремительно выступил им наперерез и, ухватив крайнего – одетого не в священническую, а в серую рабочую рясу – сперва за грудки, с невиданной силой затряс его как грушу, но потом, словно передумав вытряхивать монаха из рясы, трижды смачно, даже хрустко на рясу серую плюнул.
Кто-то грозно крикнул, заспешили к месту кощунства верующие, служки, монахи попроще из находившихся здесь же, поблизости. Уже Малый Колпак получил от кого-то затрещину, уже слетела с него островерхая червонная шапочка, хрустнуло ухваченное крепко плечо.
– В милицейскую часть его!
– Басурман!
– Расходитесь, братие. Не на что тут глазеть.
– Ты что, дурак, белены объелся?
Малый Колпак словно только этого вопроса и ждал. Он еще сильней нахмурился, что-то замычал, как бы отнекиваясь, затряс головой, сделал вид, что хочет вырваться и убежать, а сам вертанулся на месте, вцепился в того же оплеванного и вмиг высоко, ловко и нагло, как подол женщине, задрал ему спереди серую рабочую рясу. Под рясой на животе оказался большой, цветной, укрепленный веревочками календарь, с последней страницы которого улыбалась чернявая, склонившаяся к автомобилю полуголая красотка.
– Гуа… – загудела небольшая толпа.
А Колпак плюнул еще. На этот раз вверх, в воздух. Все вынуждены были за плевком следить, вынуждены были сторониться, чтобы слюна низкорослого, творящего «похабы» человечка не попала на головные уборы, одежду… Пока смотрели вверх, Колпак плюнул опять: густо и смачно на руку все тому же, укрывающему злополучный календарик монаху…
Не выдержав непристойного поношения, сгорбившись и кляня самого себя, Серов поспешил из лавры вон. Он и сам мыслями устремлялся к чему-то похожему, сам хотел резких и странных действий, многозначительных дурачеств, поношений, обнажавших скрытное, тайное. Было неприятно лишь то, что Колпак устроил поношение в глубоко чтившейся Серовым лавре.
Уходя почти бегом из лавры, Серов вдруг припомнил, как, вернувшись с юга в Москву, не заезжая к себе на квартиру в Отрадное, он так же стремительно кинулся на дачу.
Жены на даче не было. Сын уже два года жил у бабушки.
Не зная, как обороть тоску и внутреннее напряжение, как избыть опять зазвучавшие в голове голоса, не зная, как вычистить из мозга петушиное квохтанье и петушиный крик, как пресечь вызванную отсутствием психотропов, к которым организм за десять дней привык, маету и ломку, он стал медленно, но неостановимо кружить по даче. Обычные действия, привычные движения, книги, телевизор, музыка – не помогали. Тогда он решил делать что-то необычное, дурацкое: скинул одежду, встал на голову, затем обмазал голову зубной пастой, паста стала сохнуть и от нее на душе стало еще противней, гаже. Серов побежал в ванную, голову вымыл и, продолжая выть от тоски и страшного внутреннего напряжения, начал, царапая и кровя щеки, бриться.
– Дима… Дим… Ты где? – неясные голоса, неясные шепоты и оклики отлились вдруг в тонкий, носовой, далекий, еле слышимый голосок Калерии.
Серов кинулся в комнату жены. Там, конечно, никого не было. Но голос раздался вновь. Теперь он, казалось, шел из дальних комнат, расположенных над каменным подвалом, в котором размещалась газовая установка АГВ.
Серов стал спускаться в подвал, по дороге неловко задел кистью правой руки торчащую из перилец железку. Четырьмя скупыми капельками выступила кровь. Серов поднес руку к глазам, затем крест-накрест вытер руку о лоб. Он хотел заглянуть за трубу АГВ, но голос Калерии вдруг пропал. Еще плескались в мозгу неясные шорохи, но никаких слов разобрать уже было нельзя. Сразу стало легче, стало ясно: надо освободиться от ломающей тоски и голосов до конца! Не зная, как этого добиться, он решил продолжать делать только то, что первым придет на ум, или то, что сделается само собою, без намеренья и умысла. Решив так, Серов из подвала тут же выскочил, потом вдруг расстегнулся и стал судорожно и прерывисто обливать стену, а затем и самого себя мочой. Стало жарко, как в бане, но тоска, державшая за горло весь день, стала уходить, стало легче, жизнь впервые за последний месяц как бы возвратилась на свое место, вписалась в назначенный ей ряд, поплыла, куда ей положено, в невидимом мощном потоке…
Серов радостно брызгал на себя еще и еще, затем, когда брызгать стало нечем, стал бегать на кухню, набирать в рот воду, чай, обрызгивать ими стены, окна, мебель…
За этим занятием его и застала жена. Она четыре дня ходила за ним, как за ребенком, поила бульоном с ложечки, приводила известного, иногда наезжающего на соседнюю дачу терапевта…
На пятый день Серов встал, сказал, что уже здоров, что уезжает по делам на пару дней в Сергиев.
– Не беспокойся… Мне лучше. Мне надо туда съездить… Хочу посмотреть, оглядеться, понять кое-что…
Отойдя от дачи метров на двести, Серов снял и забросил в кусты свои новенькие итальянские ботинки, затем зашел в магазин (в магазине на босые его ноги внимания никто не обратил), купил кусок сырого мяса, а в кафетерии, располагавшемся тут же, два вареных яйца и, чувствуя небывалую свободу и распирающее нутро здоровье, пешком пошел в Сергиев. Он шел, то отдаляясь от шоссе, то приближаясь к нему, шел по утоптанным грибниками и дачниками тропинкам, и внутри у него все пело. Так прошагал он несколько часов подряд. Вдруг голоса вновь настигли его. Они упали сверху, как паучья сеть, опутали голову, лишили дыханья, в ушах снова зазвучали грозовые разрывы, стал слышен слабый эфирный треск, заныл далекий, еле разбираемый, но все же явно таящий в себе угрозу женский голос. Тут же послышался и крик петуха. Вслед за криком женщина позвала внятно: