Известие об окончании войны в Лингене встретили со смешанными чувствами. С одной стороны, все его ждали, с другой — это был далеко не Компьенский мир, а позорная безоговорочная капитуляция. Но и после 8 мая в лагерь продолжали прибывать небольшие партии тех, кто чуть ли не на самодельных плотах сумел бежать с Хельской косы и прилегающих побережий. К середине мая общее число интернированных в Лингене достигло пятисот человек. Их разбили на отряды примерно по сто человек, в каждом из которых назначили старшего и заместителя.
Это были непростые дни, когда радость спасения одних наталкивалась на горечь поражения и обиды других. Узнав из газет, как союзники раскроили Германию, немцы, чьи дома находились в ее западных или южных областях, чувствовали себя намного комфортнее тех, кто был родом из восточной зоны. В наиболее же незавидном положении оказались балтийские добровольцы, служившие в войсках СС или в вермахте. Путь на родину был им отныне навсегда заказан. Иногда можно было услышать обвинения тех, кто воевал до самого конца, удерживая свои позиции до 8 мая, и даже после, в адрес тех, кто оставил их за месяц до этого. Алекс наблюдал как-то небольшую потасовку между обвиненным в дезертирстве вахмистром Блоком и одним оберлейтенантом, который раненым был вывезен с аэродрома Либау-Зюйд 10 мая.
— Из-за таких, как вы, мы проиграли войну! — кричал офицер. — Вас, Блок, когда мы вернемся в Германию, следует отдать под суд.
Блок оправдывался тем, что у них не было никакой информации о реальном состоянии дел и что в начале апреля город был пуст, а потом, вероятно, в него вошли немецкие войска, выбитые с других участков фронта. Собралась толпа. В спор вмешался старший офицер, функции которого в тот момент исполнял артиллерийский полковник.
— Никого мы судить не будем ни здесь, ни там. Судей на нашу голову будет предостаточно и без того. Приказываю прекратить взаимные обвинения и не позориться перед шведами.
— Нет, вы видели, каков! — подошел распаленный Блок к Шеллену, когда толпа рассосалась. — Он будет меня судить, сволочь. Нашел старшего! А лейтенант? А обервахмистр? Кстати, вы знаете, что Кленце умер? Да, я справлялся — бедняге отрезали руку, но это уже не помогло. Уж я-то за пять лет войны гангрену от чирия отличать научился.
Со временем страсти в Лингене улеглись. В конце мая на Балтику пришло настоящее лето. Природа и сельская тишина, запахи моря и свежих трав, смешанные с ароматом соснового бора, способствовали человеческому умиротворению. Большинство интернированных записались в трудовые бригады и работали у местных фермеров, оправдывая свое пропитание. Шведы снабдили лагерь спортинвентарем, завезли музыкальные инструменты. Тем, чья одежда пришла в негодность, выдали летнее полевое обмундирование шведской пехоты, на которое немцы нашили свои петлицы и погоны. Все, у кого были награды, надевали их в выходные и праздничные дни. Выход за территорию лагеря, не связанный с работой и официальными мероприятиями, был практически свободным — требовалось только подать утвержденный старшим офицером список на КПП.
Шеллен продолжал оставаться лейтенантом Генрихом фон Плауеном, твердо решив сначала вернуться вместе с Очкариком в Германию, а потом думать, как ему быть дальше. Откровенно говоря, он просто не знал, как поступить, и это сильно его тяготило. Гроппнер несколько раз спрашивал, почему он такой невеселый, но Алекс неизменно улыбался, клал на плечо друга руку и говорил: «Все нормально, Вилли». Его сердце разрывалось между двумя странами. В Германии теперь не было нацистов, и ничто не мешало ему вернуться на родину и привезти туда отца. Еще в середине мая Алекс написал ему письмо. Он знал, что шведы их корреспонденцию не перлюстрируют, но опасался, не произойдет ли это в Англии. Поэтому он приобрел дорогой конверт, подписал его вымышленным шведским именем и передал не в лагерный почтовый накопитель, где на конверте проставили бы штемпель Лингена, а попросил отправлявшегося в увольнение знакомого шведского солдата забрать письмо с собой (а заодно и десять крон) и отправить его с главпочтамта любого города. Письмо из Швеции от шведа не должно было вызвать подозрений. Тем не менее он писал отцу эзоповым языком: мол, жив, здоров, живет хорошо и скоро думает приехать. Еще он писал, что видел брата, что тот его по-прежнему любит, но, что с ним и где он сейчас — не знает. Ответ он просил не присылать, так как постоянно переезжает с места на место и не знает, где окажется через неделю.
Планы Алекса вернуться в Германию все больше и больше завладевали его сознанием. Вот только с документами Генриха фон Плауена это было совершенно невозможно. Нумерованные Генрихи в княжеских семьях дома Реусс наперечет. Их и так-то осталось немного, и они конечно же ищут своих. Шеллен понимал, что разоблачение грозит ему каждую минуту, даже здесь в лагере, ведь данные обо всех интернированных поступили в Международный Комитет Красного Креста и уже начали публиковаться в его толстых бюллетенях по всей Европе. Возвращение же собственного имени вызовет десятки вопросов со стороны британских спецслужб. Ему уже доводилось сталкиваться с офицерами из МИ-5, и он прекрасно знал, какие это дотошные ребята.
В начале июня Вилли Гроппнер узнал, что Дрезден был сильно разрушен. Он как-то увидал несколько фотографий в одной из шведских газет и хотел уже перевернуть страницу, но что-то привлекло его внимание. Сначала он даже не понял, что именно. Развалины большого города. Но таких теперь много в Германии. О трагедии Гамбурга, например, он узнал еще два года назад, а уже здесь ему попадался журнал с руинами русского Сталинграда. Он присмотрелся к одному из снимков повнимательней и вдруг понял — это же башня городской ратуши! Их городской ратуши! Она одиноко возвышается над бескрайним ландшафтом из пепельно-черных зубцов, бывших когда-то городскими кварталами. Подписи к фотографиям подтвердили его страшную догадку — это Дрезден.
В тот день Шеллен долго не мог найти Очкарика, пока не увидел его лежащим в высокой траве в одном из дальних закутков лагеря. Он лежал ничком, уронив голову на согнутые в локтях руки, уткнувшись лицом в рукава своей куртки. Алекс сел рядом и поднял газету.
— Т-ты знал? — не поднимая головы, глухо спросил Гроппнер.
— Да.
— П-почему молчал?
— Не хотел тебя расстраивать.
— А я жду писем от мамы, от сестры…
— И правильно делаешь — они наверняка живы.
Очкарик поднял голову и посмотрел на друга красными заплаканными глазами. Потом он сел, выхватил из рук Алекса газету и принялся что-то разыскивать в тексте статьи.
— Что здесь н-написано? — спросил он, ткнув пальцем в строчку, в которой бросались в глаза цифры «200-300».
— Не знаю. Я, как и ты, не понимаю по-шведски, — ответил Алекс.
— Это двести тире триста тысяч погибших! — почти прокричал Гроппнер, снова роняя голову на мокрые уже от слез рукава куртки.
— Вранье! Они пишут со слов Геббельса. Он в десятки раз завысил число погибших, чтобы обвинить западных союзников. Я был там, Вилли. Многие спаслись, очень многие. У нас там хорошие бомбоубежища, ты же сам знаешь. Двести тысяч! Да это в пять раз больше, чем в Гамбурге!