Эрне стало неловко. Как мало она знает. Как много им теперь не положено знать. По этим улицам ходили великие поэты, философы, ученые. Не зря их город называли «Афинами на реке Изар». Но потом здесь жил Гитлер, и они, молодые мюнхенцы, с закрытыми глазами проведут вас по его местам, назовут все его даты, а случайно забредя в романтический грот Финанцгартена, будут стоять олухи олухами, лишь отдаленно что-то слыхавшими о том, кто был одним из гениев германской культуры, так восхваляемой сейчас неучами со свастикой на коричневых рукавах.
— Ну вот, дочка, тебе налево, — сказал старик, когда они достигли площади. Он не стал рассказывать, что прошлой осенью видел Эрну с кавалером в форме морского офицера. Не стал потому, что им уже не суждено быть вместе. Это он знал так же точно, как и то, что через 1168 дней в Мюнхене закончится война.
Вместо этого он поднял свою трость и показал в сторону Галереи Полководцев.
— Там, на старой мемориальной доске, есть имя генерала Феликса Ботмера — племянника Элеоноры Тютчевой.
— Да, жалко старика, — сказал профессор Вангер, когда Эрна поведала родителям об этой их короткой прогулке. — Досталось ему в этой жизни. Говоришь, он снова нашел работу?
— Да, где-то на почте.
— И обещал к нам зайти?
— Да, папа. Я сказала, что ты специально приготовил для него несколько новых книг. А почему он все время один? — Она поочередно посмотрела на каждого из родителей, — Что с ним произошло? Почему дядя Эрих попал в лагерь?
— Да мы и сами-то почти ничего не знаем, Эрна, — сказала мать. — Человек он хороший, но очень скрытный. Впрочем, семья у него была…
* * *
Двадцать девятого августа 1914 года в Восточной Пруссии под Вилленбергом, замкнув кольцо окружения, встретились части корпусов фон Франсуа и Маккензена. Вторая русская армия генерала Самсонова угодила в ловушку. Десятки тысяч человек были убиты или ранены, девяносто тысяч попало в плен. Немцы назвали все это победой при Танненберге в память о сражении 1410 года, проигранном тогда тевтонами славянам.
— Вы слыхали, господа, что Самсонов в тот раз, оказывается, ускользнул, а через пару дней застрелился? — подошел к кучке офицеров, расположившейся возле небольшой железной печки, поручик с бледным, почти белым лицом. Он принес небольшую охапку дров.
— Враки, Барский. Где вы подобрали эту чушь? Газет здесь не печатают, стало быть, и газетных уток не водится.
При этих словах произнесший их развязного вида офицер посмотрел в сторону ссутулившегося неподалеку человека в гимнастерке без следов погон на плечах.
— А? Белов? — обратился он к нему уже напрямую. — Это ведь по вашей части приносить сплетни?
— Нет, серьезно, — настаивал поручик. — Мне сказал об этом фельдфебель Краузе, начальник караула. А Ранненкампф каков! Отошел-таки в полном порядке, да при этом еще набил немцам морду!
— Об этом вам тоже Краузе рассказал? — засмеялся кто-то из присутствующих.
Тот, кого назвали Белов, не принимал участия в разговоре. Он смотрел, как сидящий перед печуркой прапорщик шурудит в топке, стараясь раззадорить пламя. Дрова были сырыми и разгораться не торопились.
Юрий Андреевич Белов, корреспондент одной из столичных газет, размышлял сейчас о превратностях судьбы. Когда ему предложили на выбор Первую армию Ранненкампфа или Вторую Самсонова, он достал гривенник и со словами: «Пускай решит случай» подбросил монету вверх. И случай указал на Вторую, начинавшую наступление несколькими днями позже и на сотню километров южнее Первой. А потому теперь он здесь, в этом бараке с тремя сотнями других пленных, которым пока еще повезло. Тысячи их сослуживцев устилали своими телами (даже сейчас, спустя полтора месяца после гибели армии) поля и болотистые перелески южнее Мазурских озер.
Огромный барак, бывший когда-то складом зерна или чего-то еще, вместил лишь малую толику пленных русских. В его стенах пропилили несколько узких окон, привезли доски и гвозди, и пленные сами сколотили для себя трехъярусные нары. Офицеры сгруппировались в дальнем глухом торце барака и держались обособленно. Белов видел, как нижние чины постепенно теряют остатки почтения к «благородиям», считая именно их виновными в том, что случилось.
Сам он был человеком сугубо гражданским. Неустроенность жизни — а к тридцати восьми годам он не имел ни семьи, ни дома — толкнула его на этот шаг попроситься в действующую армию роенным корреспондентом Вид ли полков, выстроившихся на Дворцовой площади со знаменами и ликами Христа на иконах, шум ли толпы, ждущей императора и ликующей по случаю только что объявленной войны, эйфория ли общего настроя общества подвигли его на этот шаг, но только в свою квартиру на Васильевском (он снимал ее на двоих с одним поэтом) Юрий Андреевич вернулся с твердым намерением сломать застойный уклад своей жизни и послужить Отечеству. Пускай даже сложить голову при этом, но придать хотя бы концу своего земного пути высокий смысл.
Впрочем, он не верил в Спасение, понимал, что павший солдат в лучшем случае удостоится братской могилы и бормотания полкового священника, а то и вовсе будет тлеть десятилетиями где-нибудь в высокой траве, исклеванный птицами, подобно «позабытому» с холста Верещагина. В те дни всеобщего подъема это не имело для него особого значения. Доколе еще терпеть унижение и жить с ущербным осознанием стыда за Порт-Артур и Цусиму? На Вену! На Берлин! Не дадим в обиду братьев-славян!
Его просьбу, учитывая совершенное почти владение немецким языком, удовлетворили. От него ждали фронтовых зарисовок и рассказов о том, как прусские бюргеры встречают победоносную русскую армию.
Все свершилось внезапно Армии Северо-Западного фронта стремительно наступали Севернее — на Кенигсберг — шел Ранненкампф Южнее — к Вилленбергу — вел свои корпуса Самсонов.
Вел, как оказалось, в никуда.
Потянулись недели томительного плена. Кормили плохо. Вопрос о бане не поднимался вовсе. Лощеные совсем недавно офицеры, не успевшие пообтрепаться в еще не начавшейся окопной войне, постепенно теряли не только внешний лоск. Те, кто был из народа, гораздо быстрее становились развязными, опускались до панибратства с солдатней, вносили разлад в их слаженный когда-то офицерский мирок. Аристократы держались лучше. Однако вынужденное безделье, отсутствие книг, одни и те же опостылевшие лица, осточертевшие уже всем вялые и бессмысленные споры ввергали многих в меланхолию и безразличие. Они часами лежали, уставившись в потолок, почти не реагируя на новости с фронта, и не ждали перемен. Вши и дизентерия пришли в их угол лишь на день позже остальной части барака.
Зимой начался настоящий голод. Люди быстро слабели. По ночам холодный барак сотрясался от кашля и стонов. Когда в одну ночь умерло сразу трое, впервые поя-вился врач. Опасливо обойдя метавшихся в жару новых кандидатов в покойники, худой немец в пенсне над марлевой повязкой, за которым следовал санитар, быстро удалился. В его обязанности вовсе не входило лечить здесь кого-то. Он просто констатировал, началось то же, что и везде, — тиф.