– Вы делаете из мухи слона. На КА-ПЭКСе существа не убивают других существ. Преступность у нас еще менее популярна, чем секс. В ней просто нет никакой необходимости.
У меня появилось ощущение, что я напал на след.
– Но если кто-то совершил преступление, следует ли этого человека… это существо посадить за решетку для блага всех остальных?
Теперь прот казался просто взбешенным.
– Позвольте мне кое-что вам объяснить, док. – Прот едва ли не зарычал. – Большинство людей руководствуются правилом: око за око, жизнь за жизнь. Многие ваши религии знамениты этой формулировкой, которая во всей ВСЕЛЕННОЙ прославилась своей нелепостью. Ваш Христос и ваш Будда думали иначе, но никто к ним не прислушивался, включая христиан и буддистов. У нас на КА-ПЭКСе нет преступности, понятно? А если б и была, то все равно не было бы наказания. Вам, жителям ЗЕМЛИ, этого явно не понять, но в этом тайна жизни, поверьте мне!
Глаза прота чуть не вылезли из орбит, он тяжело дышал. Я почувствовал, что пора заканчивать беседу, хотя время наше еще и не истекло.
– Должен признаться, что ваши доводы вполне разумны. Да, между прочим, боюсь, что нам придется сегодня закончить нашу беседу несколько раньше. Надеюсь, вы не против. У меня назначена важная встреча, которую никак нельзя отложить. Вы не возражаете, если мы продолжим наш разговор на следующей неделе?
– Прекрасно, – ответил прот чуть спокойнее, чем прежде, но все еще раздраженно. А потом, ни слова не говоря, поднялся и гордой походкой вышел из комнаты.
Он ушел, а я остался сидеть в приемной, предавшись размышлениям. До сегодня я не видел в проте никаких признаков гнева, он даже почти никогда и не хмурился. И вдруг оказалось, что под безмятежной гладью все бурлит и кипит – вулкан, готовый в любую минуту извергнуться. А может, он уже извергался в прошлом? Истерическая амнезия порой начинается в результате необратимого акта жестокости. А что, если прот кого-то убил, скажем, 17 августа 1985 года? Может, мне надо, в виде меры предосторожности, перевести его в четвертое отделение?
От последнего я решил отказаться: это могло загнать его еще глубже под непроницаемый панцирь. К тому же все это были пока лишь мои домыслы. И даже если я прав, навряд ли прот станет проявлять жестокость, разве что мы добьемся существенных успехов в раскрытии его прошлых поступков, приведших к потере памяти, а это будет большой удачей. Тем не менее, надо предупредить персонал и охрану о возможных проблемах и попросить их следить за ним внимательнее, а также самому проводить последующие беседы с большей осторожностью. И еще я решил сообщить в полицию о возможном жестоком избиении, случившемся около пяти лет назад, в надежде, что это поможет им выяснить, кто такой прот, чего с помощью известных нам ранее «улик» сделать не удалось.
Семнадцатое августа неумолимо приближалось. Я был изнурен и в полном отчаянии. «Наверное, я слишком стар, – думал я, – для работы в клинике. Возможно, я для нее уже не гожусь. А может, вообще никогда не годился».
Я никогда не хотел быть психиатром. Я хотел стать певцом.
Когда я учился в колледже и готовился к медицинской карьере, моим единственным истинным интересом было ежегодное «Follies Brassiere», эстрадное представление талантов, где выступали студенты и преподаватели и в котором я нахально горланил оперные арии и мелодии из бродвейских мюзиклов под оглушительные, пьянящие аплодисменты. Однако к окончанию колледжа я уже был женат, и столь легкомысленная мечта мне была не по карману. Я не был Дон-Кихотом.
И лишь начав учиться в Высшей медицинской школе, я стал всерьез сомневаться в моем выборе профессии. Но только я собрался признаться в этом своей молодой жене, как у моей матери обнаружили рак печени. Врачи решили ее оперировать, но, как оказалось, было уже слишком поздно.
Моя мать была мужественной женщиной и до конца держалась молодцом. Ее везли на операцию, а она говорила обо всех тех местах, в которых ей хотелось бы побывать, и обо всем, чем она еще собирается заняться: о живописи акварелью, о французском языке, игре на фортепьяно. Хотя наверняка она знала правду. Ее последними словами, обращенными ко мне, были: «Будь хорошим доктором, сынок». Она умерла на операционном столе, так и не увидев своего первого внука, который родился три месяца спустя.
А потом всего лишь раз была минута, когда я почти решился бросить медицину – день, когда мне поручили в первый раз препарировать труп.
Это был сорокашестилетний белый мужчина, лысоватый, грузный и небритый. Не успели мы начать вскрытие, как глаза его будто открылись. Взгляд их, казалось, молил меня о помощи. Меня не тошнило, и я не потерял сознание – мальчишкой я чего только не навидался во время обходов, – просто дело было в том, что тело его выглядело точь-в-точь как тело моего отца в ночь, когда он умер. И я, не выдержав, ушел из анатомички.
Когда я рассказал Карен о том, что случилось: как я не мог вскрывать труп человека, походившего на моего отца, – она сказала: «Не дури». И я вернулся в больницу и препарировал ему руки и ноги, грудь и брюшную полость, при этом слыша, как мой отец, считавший себя в некотором роде комиком, шепчет мне на ухо: «Ой, больно!» В тот день я убедился еще сильнее, чем прежде, что не хочу быть ни терапевтом, ни хирургом. И, следуя примеру моего друга Билла Сигела, пошел в психиатрию. И не только потому, что эта область была менее «кровавой», но и потому, что она казалась необычайно сложной – так мало было в ней изученного. К сожалению, и по сей день, почти тридцать лет спустя, положение в ней ничуть не менее печальное.
В тот же день, когда прот гордо покинул мою приемную, мне позвонила журналистка, решившая написать статью о психических расстройствах и опубликовать ее в крупном национальном журнале. Она спрашивала, можно ли ей «обосноваться» у нас в МПИ на неделю-другую, чтобы собрать нужную информацию и, как она выразилась, «пошарить у вас в мозгах». Не нравится мне это выражение, как, впрочем, и другие, вроде «оторвать кому-то голову» или «загрызть кого-то» – они всегда напоминают мне о грифах. Правда, нелепо было отказать ей из-за этого в просьбе, так что я дал согласие на написание статьи в надежде, что наша «дурная слава» может обернуться для нас некоторым финансовым успехом. Я соединил журналистку с миссис Трекслер, чтобы та назначила ей встречу со мной в удобное для нас обоих время. И рассмеялся прямо в трубку, когда журналистка сказала, что ей удобно «прямо сейчас».
За время выходных у доктора Гольфарба появился новый пациент. Назову его «Чак», и, хотя на самом деле его звали по-другому, он хотел, чтобы именно так его называли. Чак был шестидесятитрехлетним нью-йоркским портье – хроническим циником, безнадежным пессимистом и классическим скрягой. Его привезли к нам потому, что последнее время он начал извещать всех входящих в его здание, что они «смердят». Каждый, кто находился в пятидесяти милях от него, «смердел». Когда он вошел в здание больницы, его первые слова были: «Мерзкое место – смердит». Лысый, как бильярдный шар, и немного косой, он мог бы казаться комической фигурой, если бы не тот факт, что его появление во втором отделении привело в ужас Марию, которой он напомнил ее отца.