Поэтому в сентябре 1698-го трактир уже гудел, встревоженный массовыми беспричинными арестами, но все же гудел пока еще безмятежно: картины «Утро стрелецкой казни» никто из стрельцов, естественно, в глаза не видел – Василий Максимович Суриков написал ее лишь сто восемьдесят три года спустя.
– Этому больше не наливайте, – склонился кабатчик к Коптину и Завадскому, едва заметно указывая взглядом на Митрофана Лукина, плечистого стрельца с окладистой бородой, сидевшего напротив них. – Беда будет… – пояснил он и отошел от их стола столь же бесшумно и незаметно, как подошел.
– Учит нас, как детей! – возмутился Завадский. – А то мы сами не видим, не понимаем!
– Да не учит он! – успокоил его вполголоса Коптин. – А прислуживает. Мы, с его точки зрения, знатная публика. Вот и стремится угодить, чтобы неудовольствия не вышло бы нам какого.
– Ну да! Ты тон-то его слышал, каким он сказал? Нашелся, блин, Макаренко… Учитель жизни… Далай-лама…
– Тебе, кстати, тоже хватит, – заметил Коптин.
– Ага! – кивнул Завадский в ответ и, взяв за ручки два кувшина с зельем, встал, протянув один из них стрельцу Митрофану: – Давай? За Васю Сурикова, а?
– За Васю можно, – согласился Митрофан, принимая кувшин. – За Васю выпьем!
– А ты ведь даже не знаешь, за кого пьешь? – подначил Завадский.
– Да ты ж сказал: за Васю! Зачем мне знать? Я верю! Ты ж угощаешь! Вот я тебе и верю!
– Ага!.. Ну давай!
– Давай!
Коптина даже передернуло слегка от того усердия, с которым Митрофан Лукин пытался вогнать в себя два литра самогонистого пойла под названием «зелено вино». Казалось, еще чуть-чуть, и мутноватая бурда брызнет у стрельца из ушей, из носа и даже из глаз – в виде фонтана мутных слез.
Но нет, все обошлось. Любовь к халяве на Руси превыше всего: на халяву и уксус сладок, на халяву и кирпич съешь.
Вместе с Коптиным за процессом введения в организм запредельной дозы одуряющих разум токсинов следила еще одна пара глаз – какого-то тщедушного стрельца в три вершка ростом вместе с шапкой. Тщедушный фланировал между столов уже, наверное, час, как сирота потерянный какой-то. Он явно был не при делах: без денег и компании – никто его за стол не приглашал.
Тщедушный остановился посмотреть, как Митрофан с Завадским заливают себя до бровей. Он смотрел во все глаза; лицо его выражало смесь безграничного презрения с безбрежной завистью. Оба эти чувства, проявляющиеся в жизни обычно отдельно, на этом лице образовывали идеальную композицию, гармонируя на каком-то высшем, недоступном рассудку уровне.
Митрофан, покончив с кувшином, мотнул головой, стряхивая с усов остатки зелена вина. Взгляд его вдруг зацепился за тщедушного стрельца. Возникла пауза.
– Ты Вася Суриков? – спросил вдруг Митрофан, покачнувшись.
– Нет, – ответил тщедушный стрелец.
– Вот и не хрюкай! – подвел итог Митрофан и с силой ударил стрельца пустым кувшином прямо по темечку.
Звук удара был страшный – как будто большим и тяжелым камнем с силой влепили по деревянной колоде.
Кувшин уцелел.
Стрелец устоял, но из его ушей и носа буквально хлынула кровь – бурно, обильно потекла, заливая грудь и плечи. Глаза тщедушного остановились, став безжизненно-стеклянными.
Кабак притих.
Митрофан, внезапно отрезвев, выронил кувшин и, переступив через убитого стрельца, быстро пошел к входной двери, властно раздвигая народ – оцепенелый, еще не до конца осознавший ужас случившегося. Он шел так уверенно, по-деловому, будто спешил за живой водой, оставленной им на улице возле входа.
Хлопнула дверь, закрываясь за Митрофаном. Послышалась дробь копыт удаляющегося коня…
Коптин повернулся к Завадскому и обомлел. Вместо капитана с красным дипломом и двумя орденами за хронодиверсии и темпоральный сыск на лавке валялся его камзол, свисая до пола, до лежащих под столом штанов Завадского и подштанников, дружно уходивших в хорошо начищенные с утра сапоги…
Не удивляясь и не суетясь, Коптин приподнял камзол, нашел в потайном кармане личную карточку-чип, являющуюся одновременно и ключом телепорт-челнока, и офицерским жетоном, удостоверением личности.
Он сразу понял нехитрый механизм происшедшего, ставшего позже хрестоматийным примером.
Убийство тщедушного стрельца заставило Митрофана бежать, скрыться, залечь подале от Москвы в берлогу.
Он оказался единственным, кто уцелел, избежал грядущего утра стрелецкой казни. Не убей он, не стань преступником, убийцей, двумя днями спустя его обезглавили бы, повесили или посадили б на кол посреди Красной площади или Васильевского спуска, ни в чем не повинного.
Но он стал убийцей. И это его спасло.
Он, видно, прожил долгую, яркую жизнь, успев сотворить в ней, среди прочего, что-то такое, что сделало абсолютно невозможным появление на свет дважды орденоносного капитана Завадского.
* * *
Точно на те же самые грабли Коптин едва не наступил сам, будучи еще зеленым лейтенантом, стажером, слушателем Высших курсов подпространственной дипломатии и хроноразведки. Их закинули вдвоем с майором Горбуновым в самый исток смутных времен, в 1584 год, в февраль месяц.
В тот достопамятный февраль сгорела Александровская слобода, резиденция царя Ивана, считавшаяся некоторое время даже столицей Руси, – с подачи самого Ивана Грозного, разумеется. Грозный часто залегал на дно в слободе, скрываясь от возможных последствий своей очередной мокрухи, массовых изуверских казней безвинных душ и прочей свойственной ему с бодуна беспредельщины.
Понятно, что в огненном смерче, охватившем Александровскую слободу, погибла уйма документов и ценностей.
В задачу их группы-дуэта входило всего лишь составление примерного перечня обреченных погибнуть объектов, с тем чтобы потом бригада «чистильщиков» могла, действуя адресно, вытащить перед самым пожаром все наиболее ценное. Вытащить и переправить в двадцатый век: на Лубянку, на Литейный, в ЦБ или Гохран – куда ближе окажется.
Реально выполнение задания свелось к тому, что они с майором Горбуновым – прилично одетые молодые боярские отпрыски, а может, даже и молодые князья – толклись на пепелище, прикидываясь соглядатаями царя (впрочем, прямо об этом не говоря, а только косвенно намекая при разговоре), прислушивались, как вопит служба охраны дворца, оплакивая уничтоженное Божьей карой добро.
То, что им подписали выездные визы в шестнадцатый век только двоим, игнорируя устав, строго предписывавший выпускать оперов тройками, было грубейшим служебным нарушением режимника и старшего инженера по технике хронобезопасности. Тем более что профессионально были они не бог весть кто: майор, с налетом в прошлом не больше полутора тысяч часов, и совершенно зеленый курсант.
Такую лажу можно было объяснить только тем, что с офицерскими кадрами среднего звена в те годы была великая напряженка. Дело дошло тогда до того, что на срочную службу начали призывать офицеров запаса даже из числа состоящих на учете в психиатрических диспансерах, в тех, правда, только случаях, если воинская присяга была принята больным задолго до начала заболевания или уже во время болезни, но на ее ранней стадии – на протяжении первых четырех-пяти лет после постановки диагноза.