Они куда-то шли по пролетам Ватикана. Шагали.
— Пусть у тебя будут две, — повторила она, внушая, вколачивая в него эту идею.
— Ты ничего не понимаешь, — сказал Раскольников, не останавливаясь и не глядя.
Пусть не понимает. Но что же делать? Она же не может вот тут прямо заплакать, чтобы все видели. Видели, а вечером обсудили. И привезли в Москву, и всем бы рассказали — по телефону и в личной беседе. Жизнь скучна, люди рады новостям.
— Я не хочу, чтобы у тебя из-за меня были неприятности.
Эта фраза — как веревка, брошенная утопающему. Романова тут же ухватилась за веревку.
— А я хочу!
Пусть будут неприятности: разрыв с семьей, потеря привычного бытия. Но только рядом. Неприятности с НИМ. Лучше, чем блага без него.
— Ну хорошо, — мрачно согласился Раскольников. — Будут.
Группа влезла в автобус. Автобус отправлялся на следующую экскурсию. В Колизей.
Романова подошла к Руководителю.
— У меня встреча с подругой. Высадите меня возле гостиницы, — попросила она.
— Вы уже встречались с подругой, — заметила тетка с кудельками.
— Мы обедали. А теперь идем платье покупать, — как школьница отчитывалась Романова.
— Вам платье важнее памятника старины?
— Ей подруга важнее, — сухо сказал Руководитель. — Идите.
— Спасибо, — оробело поблагодарила Романова.
За теткой стояла какая-то сила, а Романова боялась силы, как боялась, например, бандитов и быков. Тетка — то и другое, хоть и с кудельками и крашеными губами. Бык с кудельками и крашеными губами.
Автобус остановился возле гостиницы.
— Я плохо себя чувствую, — сказал Раскольников Руководителю. — Я пойду полежу.
— Идите, идите, — отпустила тетка.
Она давно заметила, что Минаев ничего не ест, у него открылась язва и может быть прободение, внутреннее кровотечение, а значит, срочная операция в западной клинике. Пусть полежит в номере, дотянет еще четыре дня и вернется в Москву. А в Москве за него никто не отвечает, кроме здравоохранения. Но это уже не ее забота.
— Идите, — повторила тетка, боясь, что Минаев передумает и продолжит экскурсию.
Дверь автобуса разомкнулась. Раскольников сошел первым и подал руку Романовой.
Автобус двинулся дальше. Туристы смотрели на них из окна. И, как казалось Романовой, все понимали, зачем они остались и чем сейчас займутся.
— Неудобно, — сказала Романова.
— Перед кем? Кто тебя волнует? Кэгэбешница? Или пьяница Юкин?
Романова не ответила.
— Пойдем. — Он взял ее за руку. — Пойдем ко мне.
— Почему к тебе?
В своем номере она была как бы дома и чувствовала себя увереннее. Но он уже вел ее к себе, в конец коридора. Именно отсюда она вчера ушла, от этой двери.
Вошли в номер. Потолок был высокий. Окно большое. Стены белые. Как больничная палата в сумасшедшем доме.
— Давай прощаться…
Все-таки прощаться. Все-таки он ее не выбрал. И не хочет, чтобы у него было две.
Он обнял, стал целовать ее лицо торопливыми поверхностными поцелуями, как будто старался охватить как можно больше площади. Целовал лицо, волосы, плечи, руки… В этом было что-то нервное и странное. Так не целуют, когда хотят овладеть. Так целуют перед самоубийством.
— Что с тобой? — отпрянула Романова.
— Я ухожу.
— Из жизни?
— Может быть, из жизни.
— Из-за меня?
— Да при чем тут ты… Я сделал выбор. Я ухожу просить политического убежища. В американское посольство.
Романова осела на кровать. У нее отвисла челюсть — в прямом смысле этого слова. Видимо, организм реагирует на внезапность определенным образом, ослабевают связки, и челюсть отваливается вниз.
— Закрой рот, — сказал он и пошел к шкафу.
Снял со шкафа дорожную сумку, стал наполнять ее, запихивать необходимое. Среди прочего — путеводитель по Италии. Вот зачем он его взял. Значит, еще в Москве вынашивал это решение. И она, Романова, действительно ни при чем. И это было самое обидное, как пощечина.
Как две пощечины: слева и справа. Утрата и предательство. Он выбирал не между двумя женщинами, как ей казалось. А между двумя странами. А она, Романова, тут вообще ни при чем.
Он вытащил из-под кровати чемодан, засунул в сумку кое-что из чемодана. На дне остались пара белья и две бутылки водки. Это он оставил для конспирации. Чтобы не сразу хватились. Заглянули бы в чемодан, а там не пусто. Значит, вернется. Не уйдет же человек без водки и без трусов.
Почему-то именно эти катающиеся бутылки и комочки белья вывели Романову из шока, вернули в реальность.
— Ну ладно, — сказала она. — Я ни при чем. Но есть ведь другие люди. Вся наша группа. Каждый дожил до СВОЕЙ Италии. Платил большие деньги.
— Я о сыне не думаю, а должен думать о твоем Богданове…
Он говорил жестко. Потому что он — решил. Все это время он мучился, а вчера, в ее отсутствие, — принял решение. Романова поняла, почему он утром затвердел и удалился. Он порвал с группой все связи, как труп порывает все связи с жизнью. Поэтому он твердеет и удаляется.
Раскольников сбегал, а значит, совершал преступление. И обратная дорога ему заказана. Его дорога в один конец. Как в смерть.
— Мне страшно за тебя, — сказала она. — Куда ты денешься?
— Не знаю. Денусь куда-нибудь. Я не сюда ухожу. Понимаешь? Я ухожу ОТТУДА.
Сумка была забита и тяжела для его легкого тела.
— Может, передать что-то твоим… записку или на словах…
— Не надо. Я сам найду возможность.
Такие вещи не передают через третье лицо. Надо позвонить самому и сказать: «Я предал вас, как Иуда Христа. Мне тяжело. Я, может быть, повешусь. Но это не меняет дела. Я предал вас».
Это совсем другое, если позвонит Романова и скажет: «Он предал вас».
— Ну… все. — Он повернулся. Пошел к двери.
Романова сделала внутренний рывок и как бы отделилась от себя прежней — влюбленной и зависимой. В ней сработала ВЫСШАЯ любовь, освобожденная от эгоизма, — самоотречение материнства. Она хотела сохранить его не для себя. Просто сохранить. Для него самого.
Сейчас он как ребенок, который стоит на подоконнике шестнадцатого этажа. Не ведает, что творит. Окно раскрыто. Шагнет — и исчезнет. Но есть еще несколько секунд. Их можно использовать.
— Подожди!
Он обернулся.
— За мной сейчас заедет подруга. Она живет в Италии. Посоветуешься. Может быть, она поможет тебе как-то…