— Сергей Александрович! — укоризненно гудит Тельцов.
Я отмахиваюсь.
— Неужели вы не отдаете себе отчета, что это все фикция?
— Что — фикция? — скрипит Михаил Михайлович.
— Да все, в общем-то, что связано с нашим делом — это фикция.
Аниматор не умеет читать мысли — тем более в мертвых телах, где их полагаю, нет. Аниматор сам по себе не может получить никаких сведений о человеке — ни о мертвом, ни о живом. Для чего перед началом сеанса ему нужен информатор? Именно для того, чтобы вытрясти из него хоть какие-нибудь сведения о покойном. Все остальное — дело воображения. Чтобы сработал эффект ноолюминесценции, как уже отмечалось, не разгаданный пока еще наукой, нужны три составляющие — тело, неизвестным нам образом несущее на себе отпечаток разумной жизни, фриквенс-излучение и, наконец, воображение аниматора.
Воображение! Он всего лишь пытается наполнить собственную душу возможными некогда чувствами другого. Чувствами, а не знаниями! И даже если аниматору это удается, никто не знает, испытывал ли их человек на самом деле. Потому что очень вероятно, что аниматор все это придумал! Скорее всего, понимаете? В состоянии свойственного ему профессионального транса, без которого в колбе ни черта не загорится!
— Да, Михал Михалыч, — неуверенно тянет Тельцов, — Сергей
Александрович прав… Это более имеет отношение к искусству, знаете ли… все очень неточно… быть может, когда наука выйдет на…
— Вы, господа, довольно путано все излагаете, — сухо говорит Михаил
Михайлович, поднимаясь. — Но суть вашего к нам отношения я понял.
Дверь распахивается, и громила в плоховато сидящем костюме встает спиной к косяку, пощелкивая быстрыми взглядами то в кабинет, то вдоль по коридору.
Михаил Михайлович перешагивает порог и бросает, полуобернувшись:
— Прощайте, господа. Может быть, мы еще вернемся к этому разговору.
Анамнез 3. Салах Маджидов, 17 лет
Честно сказать, он не допускал мысли, что люди и в самом деле что-то чувствуют и именно то, что они чувствуют, заставляет их вести себя так, а не иначе. Сам про себя он знал точно: никаких чувств нет.
Есть только желание как можно реже испытывать боль, голод и жажду.
Да еще вести себя соответственно ситуации, чтобы не выглядеть дураком и не прошляпить возможность того, о чем уже сказано.
Потому он и не верил учителю, когда тот рассказывал о чувствах истинно верующего. Конечно, приходилось напускать серьезный вид, согласно кивать, а то еще радостно удивляться, восклицать «Ай, Алла!» и качать головой, как будто в ошеломлении от яркости прояснившихся истин. Учеба в школе стоила того: рано утром давали горячее молоко с хлебом, ближе к полудню старый Усама приносил в класс лепешки и сыр, а под вечер из кухни тянуло благоуханием настоящего варева: то гороховой похлебки (Усама щедро бросал в каждую миску горсть мелко нарезанного лука и петрушки), то капустной, а то, бывало, сладкой шурпы, от острого запаха которой у Салаха кружилась голова. Вдобавок и хлеба можно было брать сколько влезет, а на ночь полагался стакан кислого молока и яблоко. Конечно,
Салах слышал (хоть тогда и не мог вообразить), что богатые люди каждодневно едят именно так и с их стола не сходят ни лепешки, ни сыр, ни кислое молоко, ни похлебка с луком, ни даже яблоки; но чтобы на него самого обрушилась блаженная тяжесть подобного рациона — это ему и не снилось. Как жили до смерти матери, он не помнил. Вроде был более или менее сыт, а чем — кто теперь скажет. Года в четыре его взяла бабка Зита, и, как теперь припоминалось, стало совсем не до разносолов. Когда бабка Зита тоже умерла, ему еще не было девяти, и сначала он прибился к лагерю беженцев на южной окраине городка. Там было неплохо, совсем неплохо. Тамошние пацаны его приняли, и он вместе с ними совершал регулярные ночные набеги на городские палисадники, набивая пузо кислым виноградом и жердёлами до барабанной тугости. Года через три — он к тому времени подрос, стал совсем взрослым и никому не давал спуску, не то что прежде — жизнь пошатнулась, прежние беженцы куда-то стали переезжать, а новые его не признавали за своего. Тогда он переселился под дощатую эстраду в городском парке и бытовал, кое-как пропитываясь мелким воровством и подаянием. Тут его приметил Жирный Карбос, и Салах стал жить при базарной чайной, отрабатывая метлой и нескончаемыми побегушками черствую лепешку и пиалу опивок; бывало, правда, перепадала горсть жирного риса из чьих-нибудь объедков, а то и огрызок бараньего хряща. Но не каждый день, далеко не каждый…
В общем, в свои шестнадцать Салах был худ, черен, зол, никому не верил и мечтал лишь об одном — чтобы его хозяин, жирный чайханщик Карбос, драчливый и беспросветно жадный человек, когда-нибудь опрокинул на себя титан, обварился и умер. Почему-то казалось, что сразу после этого жизнь переменится к лучшему.
Но смерти Карбоса он, слава богу, так и не дождался. В один прекрасный день в чайхану заглянул Расул-наиб, снял калоши, сел на топчан и заказал чайник длинного чаю — то есть такого, который получается, если чайханщик заливает кипяток не короткой, а длинной струей.
Салах, прибежав на кухню, так и сказал хозяину: «Эфенди, севший за крайний топчан, просит чайник длинного чаю и большую порцию белого кишмишу».
Если бы болван Карбос не напутал с заказами, вряд ли Расул-наиб обратил бы внимание на подавальщика. Однако Карбос именно что напутал и надрызгал в чайник для эфенди не длинного, а самого что ни на есть короткого кипятку. Эфенди (который, судя по всему, был по этой части большим докой), заметил ошибку сразу, лишь плеснув толику в пиалу.
— Э! — недоуменно сказал он, сводя белые брови над горбатым носом. — Я же просил длинного! А ну позови хозяина!
Салах снова слетал на кухню: мол, так и так, хозяин, эфенди просит вас к себе. Чем-то недоволен.
Вытирая руки о фартук, пузатый Карбос поспешил на зов клиента.
Услышав претензию, он прижал руки к груди, кланяясь со словами извинений и обещаний. А тут Салах и подвернись как на грех, и Карбос дал ему такую затрещину (почел, видимо, лучшим способом доказать эфенди серьезность своего раскаяния), что пацан едва не полетел с ног.
— Ты чем слушал, урод?! Тебе говорят — длинный, а ты что приносишь?!
— Я же и сказал: длинный! — окрысился Салах.
— Ах ты, сучок! Еще огрызаться! — рассвирепел Карбос, намереваясь продолжить учебу.
Но эфенди властно поднял руку и сказал:
— Оставь его. Иди. Будь внимательней. А ну-ка подойди сюда, во имя Аллаха!
Последнее относилось уже к мальчику.
Салах понял, что господин в белой чалме хочет сам продолжить то, что начал Жирный Карбос. Он беспомощно оглянулся. Чайхана жила своей каждодневной жизнью, и под прохладными шатрами чинар и кипарисов никому не было дела до того, как далеко зайдет процесс перевоспитания. Впрочем, кое-кто из посетителей посмеивался, с интересом наблюдая за происходящим.