«…ИСТАН».
— Брат, возьми посылку, а? Денег дам, брат.
— Нет, братан, запрещено.
Восьмой.
— Братан, не возьмешь посылку? Очень надо, братан!
Десятый.
— Посылка, брат!..
Двенадцатый.
Я катил свою тележку вдоль этого проклятого поезда, уже понимая, что мне не удастся ее отправить: что-то в очередной раз изменилось в мире поездов, вагонов, проводников, степей, таможен и рельсов; то, что было возможным вчера, стало невозможным сегодня; никто не хотел брать мою коробку: одни извинительно прижимали руки к груди, другие презрительно отворачивались или равнодушно сплевывали.
— Брат, возьми посылку!
— Нельзя, братан…
— Возьми, а! Ну не бесплатно же, братан!
Проводник посмотрел вдоль перрона. Это был молодой парень в лоснящемся от грязи черном пиджаке.
— Дорого будет, брат… шмонают четыре раза. Всем платить.
Понимаешь?
— Сколько?
Он сказал.
Это было почти вдвое больше того, что я оставил в магазине.
— Бери!
Я сунул ему ручку тележки, торопливо отсчитал купюры.
Буфера лязгнули.
— Какой вагон? пятнадцатый?.. Братан, подойдет женщина такая… ну, узнаешь… седая такая. Фамилию скажет. Вон, на коробке написано: Капырина!
Двинулись — медленно-медленно.
— И денег, денег тебе еще немного даст, ты понял? — повторял я, шагая за тамбуром. — Ты понял, братан? Капырина ее фамилия! Ты не потеряйся! Ты ей отдашь!
— Ладно, брат, — отвечал он, уплывая. — Все ништяк будет.
Я обессиленно махнул рукой и встал.
Состав набирал ход.
Проводники хлопали дверями. Кто-то, надрывно воя, еще бежал по перрону.
Потом проплыли красные огни.
Я повернулся и побрел назад.
Под сводом вокзала грохотали слова ненужных мне сообщений.
Михалыч сидел за столом. На столе был расстелен полиэтиленовый пакет. На пакете лежала четвертинка черного и примерно вдвое меньший шмат сала, а также нож с почернелой деревянной ручкой
(ручка, должно быть, была когда-то крашеной, а узкое, съеденное жизнью лезвие — широким). Справа стоял граненый стакан, в котором еще не было чаю, однако уже наличествовало четыре куска сахару и мятая алюминиевая ложечка. Судя по звуку, чайник на электрической плитке вот-вот должен был закипеть. На плече у
Михалыча сидела природно белая, но необычайно чумазая кошка. Она легонько перебирала лапами — месила тесто — и щурилась на желтую лампу. Все элементы натюрморта (не исключая Михалыча и кошки, в силу своей неподвижности могущих также быть отнесенными к явлениям мертвой природы) были покрыты налетом неистребимой гаражной грязи. Несмотря на это, картина все же производила исключительно благостное впечатление.
— Марусечка, — проговорил Михалыч, неторопливо жуя. — Смотри, кто пришел. Сала хочешь?
Последнее, надо полагать, относилось ко мне.
Я закрыл дверь и сказал, приваливаясь к косяку:
— Михал Михалычу!
Он отозвался:
— Сереге батьковичу… Так будешь? Давай, а? Кусочек? С хлебушком?
— Ну давай.
Сало оказалось жестковатым. Но чеснока не пожалели. Михалыч не сводил с меня глаз, и его заинтересованность позволяла сделать некоторые выводы.
— Сам солил-то? — невнятно спросил я.
— Что? Ты прожуй, прожуй…
Я прожевал.
— Солил-то сам, спрашиваю?
— А вкусное?
— Гм… что надо сальцо.
— Жена-а-а, — морщась, протянул Михалыч. — Я ж ей говорю — в тряпицу заверни… нет! Что ты с ними сделаешь! Сало-то хорошее, хлебное. Мать у меня знаешь как солила…
Марусечка мурлыкнула, потянулась и, свесив голову, несколько раз мягко ударила лапкой пуговицу, норовя подцепить ее когтями.
Однако пуговица к ватнику была пришита крепко.
— Балуется, — умиленно констатировал Михалыч. — Во жизнь у
Марусечки, а! Ух ты хулиганка такая! Котят принесет — и опять на блядки. Ну что, ну что?.. жмурится, ишь!.. Колбасы натрескалась, молока напилась… теперь сидит и в пуговички играет. Нам бы так, а?.. — Он помолчал, прислушиваясь к сипению чайника, потом продолжил посмеиваясь: — Серег, а Серег! Я говорю — нам бы так, а! Колбасы натрескался от пуза — и в пуговички играть. Серег, а
Серег!..
— Да, Михалыч, — кивнул я. — Нам бы так, да. Только времени у нас с тобой нет, вот чего. Не придется нам в пуговички.
— Да ну, да ну, ты чего! — сказал он отмахиваясь. — Ты и не думай даже, Серег. Даже и не замышляй. Я весь день сегодня как бобик. Да еще Антон заболел — я тут вовсе один сегодня… и ворота, и телефон, и все про все. От скуки на все руки. Нет, давай завтра… И вообще — пора тебе Асечку менять. А что? Вот тут один «форда» продает. Хороший «форд». Хочешь покажу? Не ржавый, не битый. За шесть тысяч отдаст. Да он уступит еще! — оживленно воскликнул Михалыч. — Уступит, точно! Купи у него «форда», Серега! Отличный «форд»! Он себе новую какую-то японскую присматривает… купи!
— Купишек нету, — сказал я. — Михалыч, кончай. Я ведь сию минуту «форда» все равно не куплю, верно? А завтра мне…
— Вот и я говорю — завтра. А что? Да походит еще твоя Асечка, чего ты! Это если из-за каждого пустяка новые машины покупать… ты что! Все сделаем за милую душу, и побежит как миленькая!
Лучше новой побежит! Еще и «форда» этого обставит! Утречком приедешь, закатим на ямку, — продолжал он, радостно повышая голос будто в предвкушении чего-то чрезвычайно приятного. — Сделаем все! Что у тебя? Шаровые, что ли?
— Шаровые, — кивнул я. — Я тебе когда еще говорил, что стучат.
— Говорил! Мало ли что — говорил. Тогда же непонятно было. А теперь понятно. Я тебе тоже говорил — хороший стук сам наружу выйдет. Вот и вышел. А то бы мы гадали с тобой на кофейной гуще — что ж это такое стучит? где стучит? почему стучит?
— На кого стучит, — машинально вставил я.
— Во-во… А теперь и к бабке не ходи, понятно — шаровые стучат!
Без вопросов. Главное ведь что? Главное — определенность. Завтра приедешь — и сделаем все честь по чести! Завтра как раз Валерий Валентиныч придет… так мы с ним за милую душу. Распатроним твою Асечку в лучшем виде… что ты!.. И маслице поменять… давно масло-то меняли?
— Давно.
— И маслице, и шаровые, значит… сход-развал после шаровых оформим честь по чести… а то всю резину у тебя пожрет Асечка к Елене Марковне… и будешь потом на кривой резине. А, Серега?