МОСКВА, ДЕКАБРЬ 1979 г
Насвистывая, он уложил рукопись романа «Хлеб и сталь» в папку, завязал тесемки аккуратным бантом, папку сунул в портфель. Надел пиджак, привычно похлопал по карманам. Сигареты на месте… зажигалка тоже. Самописка… свежий носовой платок… Окончательно собравшись, надел пальто, шапку, взял портфель в левую руку, захлопнул дверь, прошел коридорчиком, отметив, что соседки Алевтины Петровны, как обычно, нет дома, и невольно покосившись на матово поблескивающий телефонный аппарат. При этом испытал такое же неприятное чувство, как если бы взгляд упал на какое-то ядовитое насекомое. Затем громыхнул запором, вышел, и звук захлопнувшейся двери гулко отозвался на лестничной клетке.
Небо матово светилось, короткий декабрьский день смеркался и, несмотря на сравнительно ранний час, обещал совсем скоро сделаться вечером.
Задумчиво глядя под ноги, Бронников неспешно миновал детскую площадку. Когда он свернул за угол, со скамьи поднялся какой-то запорошенный снегом молодой человек и пошел следом. А из стоявшей неподалеку «Волги» выбрались двое — такие же неприметные — и вошли в тот самый подъезд, из которого минуту назад вышел Бронников.
Он шагал в снежном мерцании, размышляя о том, как мимолетна радость… Вот, казалось бы, сделал назначенное самому себе дело — дописал две трети этой металлургической белиберды. Можно же и порадоваться!.. Ну да, он порадовался минуты полторы… А прошло еще пять или десять, и от радости той даже тени не осталось.
Ну, ничего… Вот он скоро допишет книгу… ее прочтет корректор… повозится с ней техред… потом сдадут в печать!.. Осенью она выйдет — толстенькая такая, тяжеленькая, в свежем глянцевом переплете. Приятно взять в руки. Криницын толковал, что постарается выбить тираж побольше… мол, тема актуальная, язык выше всяких похвал!.. Если это выгорит, Бронников получит потиражные… при удаче гонорар может вырасти втрое, вчетверо!.. не фунт изюму. Потом кто-нибудь отзовется рецензией… может быть, Горошкин в «Литературке»… или даже Крапотин в «Известиях»!..
Бронников как следует постучал ногами по стальной решетке у входа, потянул на себя тяжелую дверь и вошел в издательство.
— Бронников, — сказал он вахтеру. — В прозу, к Криницыну.
Вахтер лишь вскинул на него взгляд и тут же согласно кивнул. Бронников миновал его стол, подошел к гардеробу, поставил портфель на стойку и стал неспешно снимать пальто, чувствуя удовольствие от того, что он вот так свободно и чинно входит в издательство… между прочим, одно из главных издательств страны… вот так солидно снимает шарф и шапку, ничуть не суетясь, — нечего ему суетиться перед гардеробщицей; ее дело маленькое — принимать одежду, а он пришел не по пустякам и, в соответствии со своим положением, выглядит собранным, сосредоточенным, серьезным и даже, пожалуй, важным человеком.
Взяв номерок и отвесив этой пожилой женщине мимолетный кивок, Бронников поднялся на второй этаж, повернул за угол, прошел коридором, упиравшимся в огромное торцевое окно, и открыл дверь редакторского кабинета.
Криницын сидел за столом, заваленном бумагами и папками, низко склонившись в клубах табачного дыма, и, держась за голову обеими руками, ерошил пальцами влажные от пота останки шевелюры, неровно и скудно обрамлявшие его сизую лысину. И поза его, и характерно мутный взгляд, который он поднял на вошедшего, были уже хорошо знакомы Бронникову и свидетельствовали о том, что Криницын не совсем трезв, а если выразиться точнее, то и совсем даже не трезв.
Он был лет на десять старше, и говорили, что в молодости подавал какие-то очень серьезные надежды. Криницын успел хватить войны — правда, самый краешек: был призван и направлен в артиллерийскую школу, а к тому времени, когда их выпустили, фронт уже догромыхивал на берегах Одера и Эльбы. Почти год торчал в Австрии в составе оккупационных войск, затем был демобилизован и поступил на филфак. Уже через два года напечатал два военных рассказа, встреченных критикой неоднозначно. С одной стороны, хвалили за крепкость языка и формы, с другой, ища и не находя нужных слов, лепили что-то про мягкотелость и добро с кулаками. В действительности же рассказы вовсе не прокламировали мягкотелость и добро без кулаков, а лежали в привычном русле бравой послевоенной литературы. Но в них ощущался какой-то подземный гул, сопровождавший традиционно написанные сцены фронтовой жизни, и смутное и знобкое ощущение, что автор не обнародовал и стотысячной доли известной ему правды и ужаса. Потом вроде бы Криницын сработал какую-то большую вещь — повесть, что ли, — и с этой безоглядной рукописью попал в самые, что называется, жернова; и, по слухам, именно в этих-то жерновах и перетерся в прах — во всяком случае, писательская его карьера закончилась. Что же касается редакторской работы, на которую его взяли после десятилетнего периода совершенного смирения, то редактором он был знаменитым — из тех именно редких, что способны читать не то, что написано, а то, что должно быть написано. В юности Бронников не раз и не два удивлялся тому, что люди не видят самых простых внутренних закономерностей текста; прочтя, вяло жмут плечами — ничего, мол, понравилось вроде… «А что не так?» — «Да как-то вот…» — «Ну что, что?» — «Ну не знаю… да вроде нормально…» Но проходил год или два, или даже три, он возвращался к своей запылившейся писанине и вдруг отчетливо видел, что если этот кусок выкинуть, этот переставить сюда, а здесь и здесь вписать буквально по одной фразе, связывающей фрагменты, то очень даже ловкая получается история!..
А Криницын сразу все видел и без раздумий советовал.
К сожалению, по большей части ему приходилось иметь дело не с такими текстами, в которых левым рукавом взмахнешь — ясно озеро разливается, правым — гуси-лебеди поплыли. Издательство и впрямь было союзного значения и обширно печатало книги представителей Союзных республик, по преимуществу секретарей национальных Союзов писателей. Криницын, загнанный в жесткие рамки издательского плана, пахал буквально как лошадь, перелагая подстрочные переводы многотомных романов, сделанные столь же даровитыми, как авторы, местными кадрами, на язык большой русской литературы. Решение этой задачи требовало не только виртуозного владения самыми разными пластами русской лексики, но подчас и композиционных переделок, появления новых героев, исчезновения прежних, изменения завязок и финалов, а то и введения целых сюжетных линий — то есть, короче говоря, полного перелопачивания сих бессмертных произведений: все равно как рассыпать набор, а потом пересобрать литеры в новой комбинации, хоть как-то пригодной для появления в виде книги…
— С наступающим! — сказал Бронников и, щелкнув застежками портфеля, извлек два предмета — папку с рукописью, которую со значением положил перед редактором, и бутылку коньяку, сразу взявшись за вызолоченное ушко ее крышечки.
— О, старик! Зачем ты! — вяло сказал Криницын, меняя позу. — Вон у меня в шкафу этого добра!..
Писательские бонзы, при всей их напыщенности, понимали, чего стоит редакторская деятельность Криницына, и, держа в уме будущее, когда сами, когда через посредство чернявых улыбчивых клевретов то и дело подносили виноград коробками, хурму мешками, вино бочонками, коньяк ящиками…