Игумнов посмеивался, обескураженно разводя руками.
— При всей благосклонности к чужим выдумкам никогда не поверю, что мир и в самом деле устроен так, как говорит о нем легенда тамплиеров. Не потому, что все это совершенно нелепо с точки зрения доказательной базы. А потому что в этом случае он был бы вычисляем! Всякий, у кого достаточно времени, бумаги и чернил, способен — в пределе, разумеется, — просчитать все ступени этой их Золотой лестницы и достичь, в качестве приза, самого престола Бога Великого и Неизреченного! Возвести в квадрат, чтобы получить следующее значение, — что может быть проще этого ряда? Числа невообразимой величины — это тоже всего лишь числа, и если мы знаем закон, по которому их получать, если мы знаем алгоритм — мы знаем всё! Вот если бы сочинители этих легенд сказали, что количества измерений соотносятся по закону золотого сечения, я бы призадумался…
Игумнов взмахивал рукой, и уже ничто не мешало представить, что он стоит у доски, а пальцы, которыми дергает бороду, испачканы мелом.
— Если большее относится к меньшему, как целое к большему, тогда, милый вы мой, нам и в самом деле придется поломать голову над устройством Мироздания. Поскольку это отношение выражается числом иррациональным и представляет собой непериодическую дробь!
Игумнов клал воображаемый Шегаевым мел и отрясал руки.
— Конечно, в человеческом сознании велико стремление к рациональному. Нельзя жить, если не веришь в рациональность законов жизни. Протягивая руку за хлебом, ты предполагаешь, что возьмешь именно хлеб, а не камень и не лягушку. В сущности, всякий раз, приступая к тому или иному практическому действию, ты проверяешь свою гипотезу о рациональности мира. Если в руке и в самом деле оказывается ломоть хлеба, твоя гипотеза верна, а если лягушка — нет… Но, жуя хлеб, не следует забывать, что иррациональность окружает нас точно так же, как и рациональность. Плотник, сколотивший перила на веранде, просто не отдает себе отчета в том, что если высота этих перил — аршин и расстояние между двумя балясинами — тоже аршин, то он только что своими руками присобачил совершенно иррациональную укосину, длина которой, как это ни чудовищно, равна квадратному корню из двух и не может быть выражена конечной дробью!
* * *
Убежденный в своей невиновности проходит примерно такую же эволюцию сознания, что и смертельно больной, знающий о неизбежном и относительно скором конце. Начальный страх и подавленность, вызванные ошеломительной неожиданностью того, что с ним случилось, сменяются возмущением. Это возмущение некуда выплеснуть, никто не хочет вникать в совершенно разумные аргументы, подтверждающие несправедливость того, что происходит. Остается лишь кипеть наедине с самим собой, без устали — и без надежды на внятный ответ — спрашивая все одно и то же: но почему же именно я?! почему именно меня?..
Время идет, а ничто не меняется. Следователь, проведя два бестолковых допроса, забыл о нем. Может быть, его имя случайно вычеркнули? Может быть, о нем на самом деле никто не помнит? Неделя тянется за неделей, переполненная камера живет своей безумной жизнью, кого-то уводят на время, кого-то навсегда, вместо них появляются новички, каждый — со своей повестью, своим рассказом о несправедливостях, о невероятных вывихах здравого смысла, о нестерпимых обидах судьбы…
Возмущение гаснет. На смену возмущению неизбежно приходит смирение.
Два раза ему разрешали свидание. Капа исхудала, большие синие глаза смотрели на него с жалостью, с растерянностью, с укором, с любовью. У него стоял комок в горле. Если бы не надзиратель, если бы не тюрьма, он бы упал перед ней на колени, попросил прощения за все… Пятнадцать минут они смотрели друг на друга. Их разделяли две сетчатые преграды. Между ними, в проходе, переминался надсмотрщик. Капа принесла большую передачу. Принесла и фотографическую карточку, на которой была снята вместе с сыном. Карточку топтун выхватил, подозрительно рассмотрел и тычком вернул ей. Цепенея под его сверлящим взглядом, Капа все же сказала, что нашла Яниса Бауде, что Янис по-прежнему служит… (замялась и сглотнула окончание — «в органах»), что он был возмущен, когда узнал о произошедшем, обещал обязательно помочь, разобраться. И что ей очень трудно одной, и что Кирюша тоже любит его и ждет, и она уверена — все будет хорошо, и если он ни в чем не виноват, его скоро отпустят.
— Ведь ни в чем? — немо, одними глазами, спросила она от дверей.
— Ни в чем, — так же немо поклялся Шегаев. — Ни в чем, родная!..
Время, время… вязкое, неживое.
* * *
Шорох бумаги. Табачный дым.
— Что вам известно о планах свержения власти?
— О каких планах?
Чередько хмыкнул.
— Которые обсуждались в контрреволюционной организации.
Шегаев сцепил ладони, сжал изо все сил, гася приступ возмущения: ну сколько ж можно?!
— Я уже отвечал на этот вопрос. Мне ничего о подобных планах не известно. Я не знаю о таких планах.
— Хорошо, так и запишем.
Кивнув, следователь Чередько невозмутимо заносил его ответ в протокол. Перышко поскрипывало. Шегаев следил, как оно выводит букву за буквой. Каждая буква что-то значит. Буквы — это что-то вроде мелких звеньев. Звено к звену — так цепи и куются. Одно к другому…
Отчетливо понимая, что происходит на допросах, он, тем не менее, чувствовал сейчас странную, совершенно детскую благодарность, признательность этому чужому, суровому, неприветливому человеку. Ведь он все-таки вспомнил о нем! Не забыл! Он знает, что есть такой человек — Игорь Шегаев!
Встряхнулся, гоня от себя нелепое умиление.
— Вы лжете, — сказал Чередько, дописав. — Участник вашей группы Климчук показал о том, что ваши сборища носили характер нелегальных собраний контрреволюционной группы. Требую от вас правдивого ответа.
Шегаев покусал губы. «Показал о том…» Чертов грамотей! Куда он его тянет? В какую пропасть?
— Я еще раз категорически отрицаю наличие каких-либо собраний. Наши встречи — это были обыкновенные беседы. Люди же встречаются друг с другом? Встречаются. Вот и мы встречались.
— То есть, значит, опять не желаете помогать следствию? — отложив перо, спросил Чередько. — Я сколько с вами биться буду? Полгода сидите, хотите еще полгода на следствии провести?!
— Нет, что вы! Что вы! Я не хочу полгода. Я по-прежнему уверен, что лучший путь помочь следствию — это говорить правду. Вот я и говорю правду. Я вас не обманываю.
— Как же не обманываете!.. — Чередько перелистнул дело. — Вот, пожалуйста, на факте. Говорил, что Игумнова не знаете? — говорил. Потом признался. Говорил, что не участвовал в контрреволюционных сходках у него на квартире? — говорил. Вот у меня записано. Потом оказалось, все-таки участвовал. Говорил, что с анархистом-террористом Крупченковым не знаком? — тоже говорил… Чего добились? Ничего не добились. На очной ставке с Климчуком пришлось признать, что знакомы с Крупченковым. Было такое?