— Спасибо! — сказал хозяин, широко прошагав через проезжую часть по стопам своего питомца. — Дезертир!
И в сердцах стегнул Тришку концом поводка по тощему заду.
Удар носил скорее символический, нежели экзекуционный характер, однако животное, извиваясь и визжа, как если бы его приложили каленым железом, с воплем повалилось на спину, виртуозно перекатилось, затем село, по-бабьи широко расставив передние лапы, и, задрав морду к равнодушному небу, издало громкий и беспросветно-горестный вой.
Портос, решивший, должно быть, что пришла его очередь подвергнуться столь же безжалостной казни, перевел оторопелый взгляд на Бронникова и в ужасе облизнулся.
— Во как, — пробормотал Бронников. — Понял?
Владелец же спаниеля, ничуть не тронутый его кривляньем, протянул руку и хмуро сказал:
— Шегаев.
Через несколько дней Бронников встретил его с женой. Игорь Иванович их друг другу довольно церемонно представил: «Наточка, познакомься, пожалуйста… это Герман Алексеевич… Герман Алексеевич, моя жена Наталья Владимировна… в девичестве Копылова… будьте знакомы!»
Улыбнувшись, Наталья Владимировна выразила надежду, что Тришке будет куда веселее гулять с Портосом, нежели с ней; с ее легкой руки так дело и пошло. Вскоре сам собой выработался порядок, при котором Бронников около девяти встречал Игоря Ивановича на углу.
Прохаживались, смотря по состоянию погоды, от часа до полутора. Как и подобало случайным знакомым, беседовали о пустяках, машинально избегая неуместных тем. Игорь Иванович отпускал подчас замечания, выдававшие в нем человека не только остроумного, но и образованного. Был не чужд литературы. Однажды восхитил Бронникова следующей сентенцией: простой человек скажет, что, дескать, жили как кошка с собакой, а причастный искусству — как Ахматова с Гумилевым.
Бронников в ту пору о своем житье-бытье помалкивал, обмолвился только, что писатель (а чего именно писатель, распространяться не стал, — металлурги ему к той поре обрыдли до невозможности, все же прочее хранилось в тайне, столь глупо впоследствии пущенной по ветру), на что Игорь Иванович ответил вежливым «О!». Отсутствие интереса к подробностям Бронникова не обидело, поскольку двадцать седьмой дом тоже был из их околотка, и удивлять его жильца причастностью к писательству — все равно что туляка пряником; когда же выяснилось, что Игорь Иванович оказался здесь случайно, путем обмена, а к литературной деятельности не имеет никакого отношения, они уже несколько сошлись; и прежде нелепо было навяливать себя в качестве человека интересной профессии, а теперь и подавно.
Бронников вообще не понимал проявлений столь свойственного советским людям глубокого уважения к писательскому ремеслу. Глупость какая-то: человека не знают, опусов не читали, а вот скажи, что писатель, сразу зауважают. За что?.. Поставь десять незнакомцев — пекаря, плотника, полярника, дипломата, чекиста, учителя, врача, геолога, певца, писателя — и спроси потом, кто есть кто. «Как же! — скажут, — вот этот пучеглазый — писатель, мы его сразу запомнили; а остальных не знаем». Пошло с того, что большевички назначили пяток сочинителей в гении; были они, конечно, такие же, как все, живые и такие же несчастные, мятущиеся люди; но их ловко обезъязычили разрешенностью, обездвижили жирным слоем бронзы; нескольких тут и там высящихся на площадях фигур хватает, чтобы всякий мог получить неоспоримые аргументы в пользу значительности такого пролетарского дела, как изящная словесность: титаны-немтыри угрюмо озирают пространства, а поднадзорная писательская мелочь суетится внизу со своей белибердой… мелочь-то мелочь, да какая уважаемая!.. Как не уважать? — каждый знает: советская власть народными деньгами не бросается; если платит, значит, строчат хорошо, с пользой, не зря у нас самая читающая страна в мире… Обитатели страны насчет того, что они самые читающие, верили на слово, сами же в книжки попусту не лезли: времени нет, разве что после смены в очереди, а потом уж куда — глаза слипаются; да и пишут не пойми о чем, чего в жизни не бывает; но ведь на то оно и умственное дело, что не каждый с разлету разберет…
Потом Бронников разошелся с Кирой, съехал, поселился на Арбате, долго Игоря Ивановича не видел, а когда вернулся в семью, его поперли из Союза.
Позвонила секретарша секретаря Кувшинникова, равнодушно-строгим голосом потребовала не тянуть время. Он не понял, в чем дело, удивился. «Я вас очень прошу», — сказала она, неприятно нажав на «очень». В голосе звучали нотки усталого превосходства. Дело оказалось в том, что он должен сдать билет. «Ах, билет!» — повторил Бронников. «Не тяните», — бросила она.
На другой день положил на стол билет члена СП — краснокожий, с золотым гербом; взамен потребовал расписку. Расписка, оказывается, уже была заготовлена. «Вот как…» — пробормотал он, складывая лист. Секретарша не ответила.
Событие буквально оглушило.
Во-первых, никак не думал, что до такого дойдет; во-вторых, не понимал, что теперь делать; в третьих, ждал каких-то трагических продолжений. Вот, например, кооперативную квартиру он как член Союза покупал — так не отнимут ли теперь? (Насчет комнаты и вопроса не стояло: твердо был уверен, что отберут в самом ближайшем времени, хоть квартира с самого начала оформлялась на Кирино имя, а в комнате он был, по идее, твердо прописан.)
Созвонился с Прокопычевым, намекнул, не вдаваясь в детали, что хотел бы вернуться. «Не кормит матушка-литература? — отрывисто посмеиваясь, шутил Прокопычев. — Ну что ж, Гера, давай! Кульман твой на месте стоит! Лавровыми ветвями только увили, а так — в полной неприкосновенности! Стряхнешь гербарий — и за дело!..»
Но через день после того, как заполнил листок по учету кадров, Прокопычев позвонил сам и сообщил, что ничего не выйдет. «Не выйдет?» — переспросил Бронников без особого удивления. «Не выйдет, — хмуро подтвердил Василий Силантьич. — При встрече расскажу. Запиши вот телефон. Маркелов фамилия. Скажешь, от меня».
Однако и у Маркелова, заведовавшего опытным цехом на Люблинском заводе ОГМ, получилось примерно то же самое.
Такого рода попыток было шесть или семь, и с каждой следующей очевидность становилась все более очевидной. Единственное, чего не понимал, это как они, собаки, узнают, куда именно он пытается устроиться. Неужели всякий раз просто тупо выслеживают? Это сколько ж надо топтунов, чтобы такие дела проворачивать?.. Позже Шегаев заметил в ответ на его удивление: «А что же вы хотите, Гера? Во-первых, на хорошее дело они сил не жалеют. А во-вторых, им и стараться не нужно — отделы кадров сами за санкцией обращаются».
Неприятная нервотрепка бесплодных дерганий была тем более нелепой, что ни за какой кульман становиться ему не хотелось. Удивлялся, отчего они такие глупые: хотят, вероятно, убить в нем писателя, а не понимают, что лучший способ это сделать — разрешить устроиться в конструкторское бюро: писателю от этого — чистая смерть.
Экзистенциалист Камю писал, что время нужно чувствовать во всей его протяженности. И для этого сидеть в тоске у кабинета дантиста и стоять в длинных очередях, приблизившись же к заветному окошку, уходить; в электричках ездить далеко и стоя. Тогда, дескать, время становится длинным, ощутимым… С одной стороны, так и есть: если ты не ощутил протяженность отпущенного тебе времени, то как будто и не жил: раскрыл глаза, что-то мелькнуло — вот уж тебя и нет… Но если с другой, то на кой черт оно нужно, время это, если ты промаял его в очередях да электричках? Времени жизни много не там, где оно медленно течет, а где есть над чем подумать. В карцере человек думает лишь о том, скоро ли выпустят… а потому его невыносимо медленно текущее время исчезает попусту.