Карпий вздохнул. Ему подумалось, что, возможно, руководство тянет сейчас с важным и ответственным решением из-за того, что поторопилось когда-то списать самых ловких. Самых, можно сказать, мастеровитых. Прежде списали, а теперь кому поручить?.. Того же Лашкетина взять. Горел человек на работе. Разве по своей воле горел? — приказ выполнял. А как выполнил — оказалось, сам повинен…
Побарабанил пальцами по доске. Пожалуй, про собственные задумки насчет избавления государства от тыловой опасности звонить все же не стоит. Даже не потому, что жалко изобретение из рук упускать… как не жалко! — свое ведь, родное. Но не в этом дело. А в том, что заявление создается объяснительное… даже просительное. И вдруг такие крепкие слова: самостоятельно! в опережение соответствующего приказа!.. Ишь, скажут, каков гусь! Сам, видите ли, решения принимает! О дисциплине у него, похоже, вообще никакого понятия нет!..
Нет уж. Надо ближе к собственным надобностям, вот что. Ближе к тяготам его несправедливым.
«Между тем я сижу с конца июня. Сначала обвиняли что в сельхозе нарушался порядок расконвоирования. Эти обвинения я отвел и обвинения прояснились как несправедливые. Второго июля приступил к работе в качестве помощника начальника третьего отдела ХОЗУ Ухтпечлага и стал прикладывать все силы к налаживанию работы. А в начале января я снова был арестован по выдуманным показаниям что позволял превысить нормы заготовки зимних запасов на некоторых лагерных пунктах Усинский Лесорейд (начальник лагпункта Рекунин). С тех пор обвинения мне никакого не предъявляют. Как я могу доказать свою невиновность и преданность партии и правительству если она никому не интересна. Прошу вас разобраться в моем деле.
Если партия и правительство найдет в моих действиях вражескую работу я готов нести ответственность по всем строгостям революционной законности. Но я искренне заявляю перед партией и правительством что в моих действиях ничего сознательного не было. И я прошу разъяснить мне это положение и внести ясность в мое понимание вопроса.
Сержант Гос. Безопасности Карпий.
25 января 1942 года.»
С чувством завершения серьезной работы отодвинул от себя бумагу, решив перечитать потом как следует и перебелить, устранив вычерки и помарки.
Вытянул ноги на нарах, лениво прикидывая, как скоро Семеркин принесет обед.
Но обеда он не дождался: под зарешеченным окном послышался скрип снега, потом загремели, залязгали заплоты, хлопнула дверь избы; поспешные шаги, снова лязг, и вот уже открылась дверь бревенчатой выгородки, где содержались арестанты.
Это был Губарь. Карпий сразу почуял, что хмурость его для фасона — дескать, важных дел невпроворот. А глаза блестят, движения резкие, видно, что и собранность у него веселая, как будто предвкушает что-то интересное. Это ведь для человека как важно — чтобы вперед живое дело звало! Кто этого не понимает, тот вообще работы знать не может!..
Губарь бросил на нары портупею. Кобура тяжело шмякнулась о матрас.
— Собирайся!
— Что такое? — глупо улыбаясь, пробормотал Карпий. Он еще толком не верил в реальность происходящего, но понимал, что если возвращают «наган», то дело кончено вчистую.
— Крупицын приказал — пускай кровью смывает.
— Какой еще кровью? — недоуменно морщась, переспросил Карпий. — Что смывать?
— Что смывать, спрашивает! Да неужто грехов за собой никаких не знаешь? — Губарь сощурился. — Ой, Петро! Не гневи бога!
— Не знаю ничего, — буркнул Карпий, подпоясываясь. — Наше дело служебное. У нас без приказа муха не летает…
— Не знает он! Спасибо скажи, что горячка такая! Каждая пара рук на счету.
— Что за горячка?
— «Что за горячка»! Весь ГУЛАГ на рогах. В Усть-Усе восстание!
— Маковки соленые! — ахнул Карпий. — Как же это? Кто?
— Кто! Не знаю. Вроде как с «Лесорейда» двинулись… Пошли, пошли, ехать надо!
Поход
Оперуполномоченный Карячин сидел на кровати и шарил под каким-то линялым тряпьем, составлявшим небогатое содержимое раскрытого чемодана. Нащупав наконец что искал, он захлопнул чемодан, послал его пинком под койку, а сам, поднеся кусок мыла к носу, стал вдумчиво внюхиваться.
Мыло было хорошее — туалетное; не то что казенное — из собак и щелочи.
Рассеянно глядя в обмерзшее окно, он вдыхал сладковатый запах, навевавший тоску об уюте и покое, — и сердце щемило. И мысли какие-то дурацкие в голову лезли: дескать, и он мог бы жить по-другому…
А как по-другому? Давно он привык к той жизни, что была, а другой уже и помыслить не мог: крепко заскорузла на нем непрошибаемая шкура разгонного чекиста, всегда готового взять под козырек и нестись исполнять новое приказание.
Новое приказание, как правило, шло совершенно поперек предыдущему. Сегодня укрупнять колонны, завтра разукрупнять. Сегодня снабжать контингент казенной одеждой (кому хватит) — завтра забирать у слабосильников и отдавать выполняющим норму, слабосильников же на мороз совсем разоренными. Сегодня гнать лагерь под ливень на заготовку веточного корма, потому что, оказывается, веточный корм не хуже сена (равно как с лиственных, так и с хвойных деревьев), много в нем потребных организму лошади веществ и витаминов, и если засилосовать как следует, то по питательности идет наравне с овсом; а завтра рыскать, задрав хвост, дознаваться, где вредительская собака зарыта: кто виноват, что весь тягловый состав в две недели передох к чертовой матери?!
Карячин был из Питера. Отец-железнодорожник году в двадцать седьмом опух, обезножел и скоро умер; Витька к тому времени уже ходил в завод и получал рабочую карточку. У матери тоже была рабочая, а у Вальки и Машки иждивенческие. Но, отстояв ночь в черной очереди голодных, злых и несчастных людей, все равно плохо выходило полученные карточки отоваривать: кооперативы разбросаны по разным концам города, добравшись же до нужного, часто случалось обнаружить, что сегодня крупу не дают, обещали завтра; а за селедкой и вовсе надо было вчера. Промотавшись полгода как саврас и совершенно отчаявшись, мать взяла Вальку и совсем малую Машку, прижала напоследок сына к себе, погладила по вихрастой головушке, наказала держаться до ее возвращения — а уж она скоро привезет несколько мешков продовольствия — и поехала в Конотоп, где оставались кое-какие родичи. Говорили, правда, что на хлебородном юге еще голоднее, чем на севере и в городах; что люди едят вику, кору, чуть ли не глину, пухнут и мрут; ну да мать, в тех изобильных краях выросшая, в нелепые эти слухи не верила: как же мрут, когда с одной лишь квадратной сажени тамошнего чернозема цельная семья может прокормиться?!
Уехали — и с тех пор Виктор Карячин ни ее, ни сестру и брата больше не видел.
Оставшись один, он понял, что не только в инженеры, но даже и в помощники мастера ему дороги заказаны. Ну и впрямь: отбухал смену, отрыскал свое за какой-никакой пищей, а потом полночи разбирай ватманы да синьки! — такой календарь не всякий потянет, будь он даже до самого горлышка налит благими намерениями.