— Спасибо. — Матях присел рядом с боярином, отломил от спины крупного, жирного судака кусок белого, пахнущего дымком мяса. — А ты всегда в предчувствия веришь, Илья Федотович?
— Всегда, служивый, — выдернул пробку боярин, поднес бурдюк к губам и сжал кожаный мешок, выдавливая густой ароматный мед себе в рот. — Бог все видит, все знает. И как Он может упредить рабов Своих иначе, чем через озарение или тревогу?
— А если Он не захочет предупреждать?
— Молиться нужно, служивый. Молиться и верить. Или живота своего не жалеть в служении Ему, в защите святой земли русской. Тогда и Господь заботой не обойдет. Вот ты, я заметил, в молитве ленив. На иконы надвратную или храмовую не перекрестился ни разу. Оттого и беспокойство тебя гложет. Но как даст тебе Господь знамение Свое, коли не открываешь ты пред Ним душу свою? Как достучится в закрытые врата сердца? Не веруешь ты, служивый. В церкви токмо по необходимости стоишь, перед трапезой не молишься. Не ищешь пути своего к Богу.
— Я землю Его защищаю, — спокойно пожал плечами Матях, принял от Умильного бурдюк, сделал несколько глотков. Мед по вкусу напоминал сильно сдобренное специями и ванилином пиво. Однако любят в здешних краях пряности! Ни в чем русичи шестнадцатого века меры знать не хотят. Уж коли одеться красиво — так, значит, во все яркое — синее, красное, зеленое, да еще с мехами, чуть не каждую пуговицу оторачивающими, с золотом да самоцветами. Коли есть — так одновременно и с перцем, и с медом, и с кардамоном. Даже в квас то хрена, то горчицы подсыпать норовят.
— Я знаю, — спокойно пожал плечами Илья Федотович. — Раз рубежи русские хранишь, стало быть, православный, хоть ты немец, хоть татарин, хоть схизматик безбожный. Но покоя в душе без веры тебе не обрести. И знамения Господнего не ощутить.
— Не помню я ничего, — вернулся к привычному оправданию Андрей. — Ни единой молитвы, никаких святых.
— Веру не помнят, — покачал головой Илья Федотович, спокойно разбирая рыбу на куски. — Ее хранят. Хранят в сердце и душе. Но ты не бойся. Господь все равно станет оберегать и любить тебя. Тем, кто выходит в поход ради спасения ближнего своего, кто не щадит живота ради земель отчих, все грехи прощаются. В походе пост можно не блюсти, заповеди нарушать позволительно, молитвы — не возносить. Бог простит. И неверие простит. Лишь бы ратник позором себя не покрыл, трусом не показался, имени Господнего не отринул.
— Значит, мне можно не креститься и не молиться, а место в раю все равно за мной? — усмехнулся Матях.
— Да, — совершенно серьезно кивнул боярин Умильный, — все павшие в бою с неверными попадают на небеса, пред очи Господа нашего Иисуса Христа.
И Андрей со своей улыбкой почувствовал себя очень глупо.
— Может, поехали?
— Да, пора, — согласился Илья Федотович. — Поехали.
Дорога обнаружилась почти сразу за ручьем, метрах в тридцати. Грунтовка, не мощенная, но довольно наезженная. Метра три в ширину — две телеги без труда разминутся.
— Однако, — удивился Андрей, вслед за боярином поворачивая вправо. — А тракт получше будет, чем тот, что к усадьбе ведет.
— Это, почитай, путь со всей Оби на Хлынов и Устюг. Опять же, коли с ладей перед Лобанью высадиться, то и из Индии, и из Персии здесь пройти удобно. Всякое случается. Не каждый на струге может плыть.
— Тогда понятно… — Матях снова привстал на стременах, давая отдых измученному седалищу, и вслед за Умильным перешел в галоп.
Сосновый лес по сторонам от дороги быстро сменился лиственными зарослями, отступившими в стороны шагов на десять; потом эти заросли рассыпались на отдельные островки, за которыми виднелись покосы с частыми невысокими стожками. Пахнуло влажными травяными ароматами, перемешанными с едким гнилостным духом.
— Болотце здесь за кустами, — пояснил боярин. — Сказывали, корова у местного колдуна в нем утонула. Он ее оживить хотел, но не смог. Так и гниет теперь, вечно полутухлая.
— Тут и колдуны есть? — удивился Матях.
— Нет, — мотнул головой боярин. — Здесь больше нет. Разве в дебрях лесных где скрываются. А вот в дедовских поместьях, в Карелии, сказывали, чуть не в каждой деревне по чародею обитало. Чухонцы по колдовству известные мастера. Вон Комарово. Кажись, цела деревня, миновали ее вотяки.
Селение из полутора десятка дворов встретило их задорным собачьим лаем и свинячьим похрюкиванием. Мычания и блеянья Матях не услышал — наверное, скотину выгнали пастись. Вплотную примыкали друг к другу дворы, огороженные невысокими плетнями; огороды щетинились перьями лука и высокими стеблями цветущего укропа. Виднелись округлые кроны яблонь, вишен и слив; жердяные сарайчики, крытые соломой и дранкой; аккуратные домики, неотличимые от тех, что работящие горожане спустя четыреста лет будут ставить на дачных участках. Разве только окна с разукрашенными ставнями затягивало вместо стекол что-то похожее на бумагу, да шифера или рубероида никто себе на крышу не настелил.
— Людей что-то мало, — задумчиво огладил бороду Илья Федотович. — Ну-ка, служивый, обожди…
Заметив сидящего на завалинке длиннобородого деда, неторопливо выстругивающего что-то из обычного полена для печи — еще несколько валялось возле ног — боярин повернул в сторону этого дома, подъехал к воротам, на две головы возвышаясь над дощатыми створками:
— Эй, Мокрун, смерды все где?! Да сиди, не вставай. Знаю, что ноги не держат.
— Так, батюшка, — опираясь на перила близкого крылечка, встал все-таки старик, — так, сказывали, дом татары в Порезе сожгли. Погорельцы соседей созывали новый поднимать. Глядишь, за день поставят, ввечеру вернутся.
— Не вернутся, — негромко ответил боярин, не столько для себя, сколько для Андрея. — Как под крышу подведут, новоселье справлять станут. Знаю я их: пока все бочонки не осушат, не уйдут. Ладно, поехали, служивый. Полдень скоро.
Илья Федотович снова перешел на рысь, слегка подпрыгивая и опускаясь в седле. У сержанта попасть в один ритм с каурым никак не получалось, а потому он просто стоял на стременах. Тем более что ехать оставалось недалеко — соседняя деревня посвечивала желтыми крышами на холмике километрах в пяти, не больше. Впрочем, отдохнуть удалось еще раньше. Примерно на полпути Илья Федотович натянул поводья и поднял руку, указывая на колосящиеся справа поля:
— Вон те кусты видишь, служивый? — Зеленая извилистая линия ивняка начиналась в паре сотен метров от дороги и уходила к едва различимому у горизонта лесу. — Это Бармашка. В лесу Лумпун течет, в него она и впадает. Стало быть, по эту сторону поля Черкишина Степана, он из Комарово. А дальше, за ручьем, уже хлеб Малышкиных растет. Они из Пореза. Твои, в общем, теперича крепостные. Значит, отсель и до Лумпуна твои владения, и вдоль реки до следующего ручья. Смерды его Вороньим кличут. Отсель не видно, шесть верст до него. А вот Керзю видно… — Боярин повернул коня мордой к другой обочине. — Вон, березки и липы рядком растут. Это она.
Деревья поднимались примерно в километре от дороги.