Оба прибыли в Юсуповский дворец с большим опозданием, к несказанному гневу Феликса, которому «операцию» пришлось начинать одному. Повесы, они относились к своей миссии с бездумным легкомыслием, не представляя, какой темной силе бросают вызов. Им в голову не приходило, что пророчество сибирского старца сможет сбыться. Полтора года спустя не только государь Николай Александрович с семейством были зверски убиты в Екатеринбурге, в Алексеевском равелине Петропавловской крепости казнили еще восемнадцать князей крови. Воспитавшую Дмитрия и его сестру Марию великую княгиню Эллу, сестру императрицы, сбросили живьем в шахту в Алапаевске, где она умерла в муках.
За участие в убийстве Распутина (хотя Дмитрий клялся своему отцу Павлу Александровичу на иконе и портрете умершей матери, что крови старца на нем нет) указом императора Николая II великий князь Дмитрий Павлович был выслан в Персию в распоряжение генерала Баратова. Это и спасло его от расправы большевиков.
Спустя почти десять лет после того события, находясь в изгнании, потеряв многих из тех, кого он любил, чувствовал ли Дмитрий Павлович свою ответственность? Конечно да. Эта мысль не покидала его никогда и накладывала мрачный отпечаток на его красивое, благородное лицо. Мог ли он вообразить себе, обсуждая с Феликсом план покушения, что всего лишь спустя год они оба, богатейшие люди России, останутся без копейки в кармане и еще будут благодарить Бога, что хотя бы живы.
К тому моменту, когда мы встретились с ним в Париже, великий князь Дмитрий Павлович пережил бурный роман с французской портнихой Габриэль Шанель, точнее, пожил за ее счет и ей наскучил. Работать таксистом или швейцаром в отеле, как многие эмигранты, ему не позволяло происхождение, жить за счет сестры — не разрешала гордость. Он не хотел впадать в зависимость от милостей Марии Павловны, тем более что отношения их с самого детства были весьма противоречивыми и сложными.
Митя был разорен, он менял богатых любовниц, которые были согласны содержать его ради княжеского титула и внешних достоинств. Одна из них, богатая американка, родом от сосланных в Новый Свет английских каторжников, посчитала, что ей совсем не повредит добавить к своей фамилии, унаследованной от предков, а заодно и к миллионам, нажитым скорее всего неправедным путем, еще и княжеский титул. Мите претило, что праправнучка детоубийцы станет носить фамилию Романофф, но куда деваться? Принц был нищим и вынужден был продавать себя, желательно подороже. Хотя и в колебаниях, он склонялся к тому, чтобы согласиться на брак.
Когда мы встретились с Митей, нам обоим показалось, что время повернуло вспять. Великий князь и прежде, еще в последний год существования империи, принадлежал к тому немногочисленному числу друзей Григория, которые вовсе не осуждали его за охлаждение к Маше. Он считал провинциальную девочку, вскружившую Грицу голову, вполне премиленькой. Конечно, и на него подействовала новость о том, что княжна Маша покончила с собой, застрелившись из пистолета своего покойного отца в отеле «Мажестик». Однако Митя не считал, что я сыграла роковую роль в судьбе княжны. Он знал, что отношения Грица с Машей разладились, как только стало ясно, что коммерческие расчеты княгини Алины Николаевны не найдут воплощения, так как воплощаться им негде.
Мое появление для Мити было как спасательный круг — он вдруг решил, что ему больше нет нужды заниматься светской проституцией, ублажать сомнительных красоток с надутыми кошельками, он может стать тем, кем был до революции. Он нуждался в моем присутствии, в моей поддержке. В моей любви, которая сделала бы его сильнее. Так же, как Гриц, он был готов разорвать помолвку с опутавшей его американской миллионершей, опозорить имя, лишь бы сохранить главное — душу. И помочь ему в этом, как он полагал, могла только я. Князь Дмитрий влюбился в меня. И возможно, сложись обстоятельства по-иному, он работал бы на парижском такси, а я вышивала бы кружева в мастерской Шанель, как многие благородные дамы из России. Мы снимали бы крохотную квартирку на окраине Парижа и были бы если не счастливы, то, по крайней мере, свободны. Но — увы! — Катерина Алексеевна горестно вздохнула. — Я сделала все, чтобы отдалить его от себя, насколько это было возможно. Ведь я приехала в Париж не в эмиграцию, а по заданию ЧК и прекрасно знала, что всякий, кто приблизится ко мне, рано или поздно будет уничтожен соглядатаями Дзержинского.
Мне было не жаль тех, кто обрек меня на этот путь, и в первую очередь — ненавистных мне родственников княжны Маши, желавших мне отомстить. Но я хотела спасти хотя бы тех, кто прежде был Дорог моему сердцу, кого любил и уважал князь Григорий. Великий князь Дмитрий Павлович был первым и главным из них. Потому заранее зная, что причиняю ему боль, я ответила на его признание отказом. «Ради всего святого, Митя, оставь меня. И уезжай, уезжай как можно дальше отсюда, навсегда, слышишь, навсегда», — я не просила его, я умоляла. Конечно, он ждал другого, и удар оказался чувствительным. Я слышала, что впоследствии великий князь Дмитрий Павлович сильно изменился — он быстро постарел, утратил интерес к жизни. Но для меня все эти годы было важно другое — даже если Митя охладеет ко многому, что его прежде увлекало, но он избежит пули в затылок, избежит унизительной доли агента ЧК и всего прочего, что могли предложить ему посланцы Дзержинского. Он сохранит свою совесть незапятнанной. «Я люблю тебя, Катя, — твердил он, уже обреченно понимая, что отвергнут, — я хочу разделить с тобой всю жизнь!» — «Митя, оставь меня!» — мне стоило больших усилий, чтобы сдержать рыдания, не подать виду, как мне больно.
Великий князь не понял меня. Обиженный отказом, к моей огромной радости, женился на миллионерше.
Я долго ничего не слышала ни о нем, ни о Феликсе. Но прошлое неожиданно подстерегло меня. В середине тридцатых годов я посетила Париж с группой советских писателей. Мне было поручено помочь Алексею Толстому и тем, кто ехал вместе с ним, в организации встреч с представителями эмигрантской интеллигенции, дабы убедить наиболее значимых из них вернуться в Москву. Речь шла о таких корифеях, как Бунин, Куприн. Они очень нужны стали «хозяину», ведь требовалось создать новый образ советской державы, не страны беспортошных гегемонов, в которой все — перекати поле, а новой культурной, вполне добропорядочной нации. Вот тогда в Париже, на одном из приемов я встретила, кого бы ты думала?… Ирину. Ирину Юсупову, жену Феликса. И хотя я постаралась обойти ее стороной, она увидела и узнала меня. Хотя правильно оценила ситуацию и не подошла.
Я думаю, она рассказала об этой встрече Феликсу и Дмитрию, и тогда он наконец понял, почему я отказала ему, и обида, мучившая его годами, утихла. Хотя наверняка догадался раньше, когда на эмиграцию обрушился красный террор, и многие, кто еще надеялся на свержение большевистской власти и активно работал ради этого, сгинули без следа.
Встреча с Ириной всколыхнула душу, снова нахлынули воспоминания: и первое знакомство с Грицем, и расставание с ним, и трепетные отношения с Митей в Париже. Со временем я успокоилась. Но прошлое опять напомнило о себе.
Лаврентий нежданно-негаданно переслал мне письмо, его получили два месяца назад в Москве, когда здесь под Сталинградом шли самые ожесточенные бои, решалась наша судьба, — Катерина Алексеевна расстегнула карман гимнастерки и вытащила сложенный вдвое конверт. Аккуратно раскрыла его, вытащила лист бумаги, испещренный крупным, красивым почерком по-французски. — Конечно, Лаврентий мог бы и не пересылать это письмо, — продолжила Белозерцева, — но почему-то прислал. Зачем? Лаврентий ничего не делает просто так. Видно, ему что-то от меня нужно. Но как бы то ни было, я даже испытываю к нему благодарность. Вот, послушай, что пишет мне княгиня Ирина: «Мой милый друг, Катенька, я знаю, что все, кто прежде был знаком с тобой, осуждают тебя больше, чем понимают. Признаюсь, я и сама испытывала гнев, когда узнала, что ты осталась с теми, кто вынудил нас покинуть отчий край. Но здесь, на чужбине, с годами я поняла, что лучше уж так, как ты, чем так, как мы. Я знаю, ты теперь, верно, под Царицыном, где пал Гриша. Я знаю, что на берегах Волги теперь решается для всех русских «быть или не быть», с большевиками ли, без них…» Последние слова правда, вычеркнуты, — добавила Белозерцева с иронией, — но разобрать можно. Лаврентий службу несет зорко, письмо прочел лично. «Я думаю, — пишет Ирина, — если Гриша теперь видит тебя с небес, он не осуждает тебя, а значит, и мы не вправе осуждать тебя и судить. Нас всех рассудит время. И я, и Феликс — мы любим тебя, как прежде, и Митя тоже с нами, он помнит тебя. Я полагаю, ты понимаешь под этим словом гораздо больше, чем я могу тебе написать. Не знаю, придет ли к тебе мое письмо, но посылаю с надежным гонцом, американским военным атташе, направляющимся в Москву. В тяжелую для нашей Родины годину мы все здесь стараемся сделать все от нас зависящее, чтобы помочь ей так же, как в первую войну. Я вступила в американское общество помощи русским союзникам, теперь вяжу носки и шарфы из шерсти для бойцов Красной армии, собираю в церкви вещи для детей, оставшихся без отцов. Феликс и Митя жертвуют на продовольствие. И если к тебе под Царицын привезут американские банки какао и галеты, знай, что к ним, вполне возможно, прикасались наши руки. Мы передаем тебе тепло наших сердец, потому что, увы, не можем сделать это никак иначе. Не смею надеяться на встречу, но всем сердцем желаю ее. Только одному Господу нашему ведомо, доведется ли нам когда-либо свидеться. Но если я умру раньше, чем такая возможность выпадет, знай, я каждый день молюсь за тебя, надеюсь, моя молитва сохранит тебя от несчастий. Феликс и Митя кланяются тебе. Я нежно целую тебя, твой друг Ирина».