Поль де Мотивье рассматривает ее, и личико девушки кажется ему одновременно робким и интригующе непосредственным. Ослепленный роскошным великолепием Жюльетты, он не замечал, сколь красивы очертания шеи у молодой княжны, сколь изящна ее по-девичьи гибкая фигурка. Но главное украшение Лизы, без спора — это ее темно-голубые глаза, бездонные как небо и тонкие светлые волосы, подчеркивающие общую, безыскусную как у полевого цветка, природную хрупкость. Она побледнела от пережитых волнений, ее губы потрескались. Чувствуется, что вся она напряжена, как натянутая струна, которая вот-вот лопнет. Панический ужас, охвативший ее перед искусительницей-волчицей, еще не окончательно покинул девушку.
— Мне так неловко, мадемуазель, что оставшись в вашей усадьбе, я причинил Вам столько хлопот, — проговорил он, нагоняя Лизу и нежно беря ее руку в свою, — перед тем, как упасть, я слышал, что вы окликали меня, искали… Я даже не могу, пожалуй, выразить Вам свою признательность, мадемуазель Лиза…
— Что Вы, месье, мне вовсе ничего стоило, — ответила Лиза, с волнением ощущая его пожатие, — мне не спалось, и я вышла в сени. Увидев, что дверь Вашей комнаты открыта, я заволновалась и сразу отправилась в сад.
— Не нужно было так утруждать себя, мадемуазель, — виновато проговорил он, приостановившись. Он повернул Лизу к себе: — как бы то ни было, но Вы спасли меня от очень смешного положения. — Кивнув, Лиза отвела глаза от его бледного, красивого лица. Ей было странно слышать, было странно даже вообразить, что он вовсе не представлял себе толком, от какой свирепой опасности она избавила его на самом деле.
Тем временем утро понемногу охватывало Андожу. Небо просветлело, лес в сентябрьском, свежем воздухе стоял тихим и прозрачным. В предрассветном безмолвии хорошо слышалось, как потрескивают, отходя от осеннего заморозка, древесные волоконца. Вода в колодце поблескивала тонким голубым ледком.
Усадьба просыпалась — готовилась к заутрене. Проснувшись на сундуке в сенях второго этажа, бабушка Пелагея покрестилась на образа, натянула на вышитую рубаху сарафан ситцевый, прикрылась от утреннего холодку салопом беличьим да отправилась на двор скотину глядеть.
Возвращаясь в дом, Лиза почувствовала, как пахнуло теплым навозным паром и услышала, как зашевелились коровы на свежей соломе, как замычали, приветствуя хозяйку. Мелькнули гладкие черно-пегие и красные широкие спины их. Бабка Пелагея, приговаривая ласково, оглядела недавно отелившуюся корову, подняла красно-пегого теленка на его шаткие длинные ноги. Взволнованная корова замычала было, но успокоилась, когда Пелагея подвинула к ней телку и тяжело вздохнув, стала лизать ее шершавым языком. Телка, отыскивая сосцы, подталкивала носом под пах свою мать и крутила хвостиком. Обернувшись, бабка Пелагея увидела Лизу, стоявшую у двери.
— Ты уже встала никак, красавица моя, — проговорила она, поправляя цветной платок на голове, — что-то раненько поднялась. А я заглянула в комнатку твою, гляжу — нет тебя. Ты посмотри, Лизонька, какая же лапушка уродилась у нас, — она похлопывала телку по бочку, — вся в мать. Только, что мастью маленько в отца пошла. — Словно поняв, что речь идет о нем, бык лежавший со своим кольцом в губе, огромный что гиппопотам, хотел было встать, но раздумал, только пыхнул раза два. — Очень, очень хороша телочка, — продолжала Пелагея, — длинна и пашиста, ведь хороша, — она посмотрела на Лизу добрыми своими, уж выцветшими от старости глазами, немного слезящимися, и увидев слабую улыбку, озарившую бледное лицо княжны, сама ответила себе: — в кого же ей дурной быть. Когда ж у нас коровы дурные были-то? И папаша хорош бугай, и мать — красавица. Да и вся порода — отменная. Ты погладь ее, погладь, не бойся, пойди сюда, — подозвала она Лизу.
Приблизившись, та обняла тонкую шейку телки и почувствовала, как отчаянно колотится маленькое, новорожденное сердечко той. Все злоключения ночи сразу представились ей страшным, но почти позабытым сном.
Она ощутила, как сильна жизнь, как заявляет она неумолимо свои права, и вовсе нет ей дела до демонов ночи и их происков…
Развеселившись и поцеловав бабку Пелагею в обе морщинистые щеки, Лиза побежала в большой, старинный дом, в котором вовсю топили печи, и он становился с каждым мгновением все теплее и уютнее. С поварни аппетитно пахло свежеиспечеными булками и поджаренными грибами, и слышался голос матушки Сергии, распоряжавшейся от имени княгини Елены Михайловны к завтраку.
Взбежав на веранду, Лиза проскользнула в дом. У самого порога к ней выбежала легавая отцовская сука и повизгивая, терлась о ноги, радостная, поднималась, подпрыгивала на месте. Ее восторг еще крепче вселял в Лизу бодрые чувства. Поиграв с собакой, она направилась в свою комнату. Ей следовало сменить платье и причесаться по-новому, чтобы достойно выглядеть за столом.
Но проходя мимо отцовского кабинета, она вдруг услышала шорох внутри. Обычно князь Федор Иванович так рано никогда не садился за дела. Свято чтя давние традиции, князь вставал очень рано. Летом — с восходом солнца, а по осени и зимой — за несколько часов до света, на третьей страже, как сам он выражался, пользуясь еще старым византийским временем.
Молился всегда в уединении, по книге перед старинной иконой Феодоровской, подаренной еще предкам его московским архимандритом при государе Василии Третьем. Только потом, ожидая завтрака, сходил в кабинет и призывал к себе дворецкого и ключника с докладом и отдавал им распоряжения.
Если выходила нужда, то и сам не ленился пройтись по конским стойлам и на скотный двор, чтобы проверить, заложен ли корм, свежа ли вода для питья. Не доверяя слугам своим, он обычно во все тонкости вникал сам, даже с рук, бывало, кормил кур и гусей, а рабочим лошадям всегда приказывал поддать побольше овсяной муки.
Но теперь, еще всходя на крыльцо, Лиза слышала, как из своих покоев батюшка ее кричал кому-то: — Ты пойди, скажи там, что Елена Михайловна велела корень редьки в ломтики помельче крошить, а те, что вывялились уже на солнце в горшке толочь да в патоку укладывать! И пряностей не жалеть. Перца, мускату сыпать, гвоздики побольше. Разучились нынче мазюню на Белозерье делать, а ведь прежде как вкусна была!
Да, княжна Лиза знала, что любил мазюню из вишен да из редьки батюшка ее. Всегда сам проверял, как запечатывали ее в горшки, да как в печь ставили. Никогда не забывал посмотреть самолично, даже и супружнице своей не доверяя. Только нынче по реплике его выходило, что князь Федор Иванович из покоев своих еще и не думал спускаться, так что вовсе никак не мог оказаться он в кабинете.
Кто же находился там? Новая тревога закралась в сердце Лизы. Сняв со светца свечу, она огляделась вокруг — никого. Ступая на цыпочках, подошла к двери кабинета и тихонько приоткрыла его. Отцовский кабинет медленно осветился внесенной свечой. Выступили подробности, знакомые Лизе с детства: оленьи рога на стенах, полки с книгами, зеркало печи с отдушником, обитый красной парчой диван, большой стол. На столе — открытая книга, какие-то бумаги, исписанные почерком князя, хрустальная пепельница.
Едва только Лиза вошла в кабинет, вся радость и веселье, испытанные ее на скотном дворе при взгляде на новорожденную телку мгновенно улетучились. Ее как будто снова охватили прежние сомнения и страх, какой-то голос твердил: «Нет, нет. Ты никуда не денешься, ты никогда не станешь другой. Ты все равно останешься прежней со всем твоим вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями, с ожиданием счастья, которое никогда не придет к тебе. Все, что ожидает тебя впереди — это судьба твоего брата Арсения. И ты пойдешь этим путем, как бы не сопротивлялась.»