(А вот и еще одно воспоминание всплыло: за пару недель до Нью-Мадрида мы с Джейми в субботу возвращаемся на Метролинке со стадиона, где «Кардиналы» станцевали чечетку на костях «Сант-Петербургских Гигантов»:
— Па!
— Чего, сын?
— А я в следующем году смогу играть в «Детской лиге»?
— Н-ну… там посмотрим.)
— Вали отсюда! Не смешно!
Воспоминание о солнечном субботнем дне с Джейми испарилось так же быстро, как возникло. Я был полностью согласен: совсем не смешно. Даже если это и было смешно когда-то.
В амфитеатр Муни я пришел в поисках чего-нибудь для репортажа в «Биг мадди инкуайрер». Крайний срок был пятница, и Перл уже заглядывал мне через плечо, ожидая моей еженедельной колонки. А я недавно слышал, что сквоттеры сломали замки на воротах Муни и превратили летний амфитеатр в место несанкционированных митингов, и потому пошел в Форест-парк послушать какие-нибудь революционные манифесты. Я думал, что там будет полно последователей Маркса или Мао Цзэдуна, вопящих в надежде вырваться из клетки… или просто так вопящих. Точка.
Но пока что попался только один интересный оратор — психованный фанатик «Кардиналов», да и то обстановка была слишком напряженной даже без его советов по использованию украденной бейсбольной биты как орудия убийства. Я отвернулся от сцены и пошел вверх по левому проходу. Когда я вышел из-под навеса над сценой, по козырьку моей кепки заколотил мелкий частый дождь.
Вокруг толклись новые жители Форест-парка, оставшиеся бездомными после нью-мадридского землетрясения. Кто после самого землетрясения, а кто после голодных бунтов декабря, когда сожгли до основания черт-те сколько переживших землетрясение домов.
Форест-парк — самый большой муниципальный парк в стране. До событий прошедшего мая это было приятнейшее место для тихого воскресного отдыха. Здесь когда-то проводили Всемирную ярмарку, потом Олимпийские игры — это все больше столетия назад. Теперь же парк стал островком культуры третьего мира, который взяли да воткнули посреди Америки, и амфитеатр остался единственным бесплатным развлечением для широких масс городских бездомных. Томми Тьюн уже не танцевал по сцене, и давно уже умерла Элла Фитцджеральд, и «Кэтс» или «Гранд-отель» не возили сюда артистов на гастроли, но все же люди сюда приходили — хоть на что-то поглазеть.
Я шел вверх по ступенькам и разглядывал унылую толпу. Мужчины, женщины и дети, молодые и старые, в одиночку и с семьями, белые, черные, латиноамериканские, монголоидные. Ничего общего, кроме положения на нижней ступеньке общественной лестницы. Одетые в дешевые пончо, хэбэшные пиджаки и побитые молью пальто от Армии Спасения. У некоторых нечем было даже прикрыться от дождя, если не считать пластиковых пакетов для мусора и размокших картонных коробок. Неверный вспыхивающий свет нескольких еще не разбитых натриевых ламп высвечивал на лицах отчаяние, боль, голод…
И гнев.
Больше всего — гнев. Унылая, полуосознанная, безнадежная бешеная злость людей, на которых вчера всем было наплевать, сегодня наплевать и завтра им опять, как ни крути, стоять под плевками.
На середине пути меня отпихнул дородный мужик, шедший мне навстречу вниз; я споткнулся о кресло и чуть не упал на колени молодой женщине с ребенком на руках. Ребенок жевал кусок правительственной помощи бутерброд с сыром. Из-под капюшона тесного анорака глядели блестящие от жара глаза, из носа тянулась длинная полоска слизи — ребенок был болен. Если повезет, отделается простудой, хотя тут и пневмонию недолго заполучить. Его мать вскинулась на меня с молчаливой, но непримиримой злостью: чего уставился? — и я быстро отступил.
Здесь никто не просил жалости. Никто не хотел и ежедневных подачек, которые все еще давало правительство. Все они хотели только одного: выжить. И еще — мечтали дожить до того, чтобы послать Сквоттер-таун ко всем чертям.
Когда я добрался до крытой террасы наверху лестницы, сумасшедший яппи уже переставал визжать. Там было полно народа, загнанного на террасу моросящим частым дождем. Сквозь каменные арки и железные ворота были видны пылающие и тлеющие мусорные баки на ближайшей автостоянке, высвечивающие силуэты людей, жмущихся под весенней холодной моросью к теплу огня, настороженно оглядывающихся: нет ли где обезьян.
Именно обезьян. Настоящих, ни в коей мере не метафоричных, хотя это вполне можно было бы отнести и патрулирующим парк силам ВЧР. Один из непредусмотренных побочных эффектов землетрясения: ограды зоосада Форест-парка лопнули по швам и выпустили на свободу львов, тигров и медведей — не говоря уже об антилопах, жирафах, носорогах и слонах. Большинство зверей персонал зоопарка переловил в первые дни после Нью-Мадрида, хотя довольно много диких птиц ушли на крыльях, а у группы койотов и рысей хватило хитрости выбраться из города в лесистую западную часть графства. Но некоторые звери, к сожалению, в клетки не вернулись. Через две недели после землетрясения какой-то краснорожий деревенщина застрелил редкого тибетского белого леопарда, загнав его в угол среди мусорных баков университетского городка, где зверь пытался найти себе еду. Когда прибыли люди из зоопарка, они увидели лежащую в аллее ободранную и обезглавленную тушу — воин выходного дня, застреливший леопарда, прихватил с собой в Фентон его голову как охотничий трофей.
Однако обезьяны, пережившие разрушение обезьянника, устроились получше. Поймать удалось только немногих — в основном горилл и орангутангов. Большая часть шимпанзе и бабуинов ушла на деревья, пережила короткую и сравнительно мягкую зиму, пришедшую вслед за летом землетрясения. Они, конечно же, стали плодиться и размножаться, увеличиваясь в числе с каждым месяцем. И теперь стаи обезьян бродили по парку, как уличные шайки, нападая на палатки и терроризируя сквоттеров.
Их побаивались даже солдаты ВЧР. Ходили слухи, что как-то стая шимпанзе напала на припаркованный «Хаммер» и выгнала его экипаж в лес. Если это правда, то молодцы шимпы: я предпочитаю озверевших обезьян озверевшим гориллам.
Но обезьян не было видно — ни людей, ни других приматов, так что я нашел себе местечко возле дорической колонны, поддерживающей навес. Посмотрев вокруг и убедившись, что за мной не следят, я расстегнул кожаную летчицкую куртку, сунул руку в карман и вытащил наушник своего ПТ.
[3]
— Слышишь меня, Джокер? — спросил я, вставив наушник в ухо и включив ПТ.
«Слышу, Джерри».
Голос Джокера звучал у меня в ушах как средний между мужским и женским: ХАЛ-9000 с акцентом жителей Среднего Запада. Меня он слышал через прицепленный к моей рубашке миниатюрный микрофон.
— Отлично, — сказал я. — Открой файл и назови его… э-э, скажем, «парк», числовой суффикс — один. Готовься записать диктовку.
Обычно я записывал заметки с миниатюрной клавиатуры Джокера одной рукой. Как у большинства пишущих, у меня есть интуитивная потребность видеть, как возникают слова на экране. Но если бы сейчас вытащить ПТ и начать стучать по клавиатуре, то есть объявить себя репортером… Об этом и речи быть не могло. Во время декабрьских бунтов толпа избивала репортеров, считая их представителями властей, а в перестрелке во время поджога федерального арсенала в Пайн-Лауне убили фотографа из «Пост диспэтч». Даже если бы эти люди и не были врагами прессы, все равно кто-нибудь вполне мог бы дать мне по тыкве и выхватить Джокера. За краденый ПТ на черном рынке можно было бы получить несколько банок тунца.