Пять недель назад я сидел под зеленой шпалерой на винограднике в Камарге и ел rillettes d'oie
[5]
на куске теплого хлеба с хрустящей коронкой. А сейчас я снова в аду. Дойдя до кабинета, я рухнул в кресло, но Боб остался стоять у двери: одна рука в кармане, другая тычет в меня бананом, который, как я знал, никогда не попадет ему в рот.
— Мне пора волноваться? Вот о чем я хотел спросить.
Ну что ему сказать? Удача всегда была тайным гением этой программы, Боб, и на данный момент она от нас отвернулась. Но вслух я этого не произнес.
— Я обращался к юристам, — снова начал он. — И Ритцмен говорит, что вину могут возложить на программу. Какую вину? В чем? Ты-то хоть знаешь, что он имел в виду? Потому что я ни черта тут не понимаю.
Пришлось ответить. Иначе он ни за что не уйдет.
— А мне откуда знать, Боб? Эта хреновая ситуация, я даже не знаю наверняка, чем нам это грозит, но виновны? Юристы жиреют на страхах, и ты это знаешь. А пока давай не будем забывать, что пропал человек.
Такой призыв к порядочности его возмутил.
— Это же ты ее туда послал, скотина.
— Можно мне теперь позавтракать?
В последний раз пожав плечами, он отступил. Звонил и звонил телефон. Пич крикнула, чтобы я взял трубку. Не могу ее винить. В такой ситуации она не хочет быть на передовой линии обороны, но ведь не мне за такое платят, а ей. Лучше подождать. Лучше собраться с духом.
Даб Харкер, отец Эвангелины, похоже, хочет кусок моей шкуры, но поостерегся бы он… Не в обиду девчонке, но ее папаша ужасный позер. Разыгрывает из себя Джона Уэйна, но никакой он не Уэйн: Уэйна я знал, и никакого утомительного самодовольства или развязности в нем не было. Джентльмен до мозга костей, разве что когда напивался, заводил про коммунизм и утверждал, что Сталин приказывал его убить, а когда человек в такое верит, над ним не посмеешься, иначе тебе самому мало не покажется — уж вы мне поверьте. Я никогда над ним не смеялся, но пил с ним не раз. Может, Сталин и правда приказывал его убить. Уэйн говорил, что полиция Лос-Анджелеса расстроила покушение и дала бы ему прикончить красных, но он решил, что Дж. Эдгар и так хорошо справляется, и не стал вмешиваться. Даже в суд не подал. У Уэйна был класс, даже если он был не в себе.
А Даб Харкер — подделка под Уэйна. Даб — нефтяник, который вырастил красавицу-дочь? Не вешайте мне лапшу на уши, имя ненастоящее. Скорее всего его зовут Теренс или Перси, или даже Себастиан, но он с таким именем жить не смог, не вынес насмешек, а я, уж поверьте, знаю, как это бывает: попробуйте быть Остином Тротта лет в десять, примерьте на себя, прикиньте, как быстро Тротту можно превратить в рвоту (скажу — секунд за пять). Поэтому он выбрал имя Даб, или, скорее, так его прозвали работяги с нефтяных полей, и кличка прилипла. Техасцы считают, что они во всем мире свои. В жизни не встречал техасца, который не считал бы себя вправе везде расхаживать по-хозяйски, вот и этот явился ко мне без приглашения, в этом он в дочь пошел. Но сейчас ты, черт побери, не с тем евреем связался. Ты имеешь дело с потомком габсбургских евреев, получивших дворянство в годы угасания императора Франца Иосифа — еще не было более крепкой, злой породы, чем эти евреи из черты оседлости у границы с Россией, где они пережили казаков, чуму и поляков. К чертям Джона Уэйна. Я тебе так врежу, Харкер! Выставлю посмешищем в твоем «Далласком нефтяном клубе», выставлю тебя неудачником, позером, мошенником, каким ты и являешься. Вот уж точно Даб Харкер. Но ты вырастил отличную дочку. Это было непросто, но ты справился, а потому назовем это техасским перемирием. Перерывом на овсянку.
— И тебе следует знать еще кое-что.
Опять Боб. Не прошло и пяти минут, как вернулся. Меня начинает подташнивать от овсянки. Снова вернулась боль в спине.
— Не хотелось говорить при всех в столовой.
— Что еще?
— Вся эта румынская ситуация кажется мне подозрительной.
— О Господи Боже…
Боб закрывает за спиной дверь.
— Что, если сеть все сварганила, лишь бы использовать ситуацию против меня?
Эти кошмарные глупости я уже слышал.
— Что сварганила? Похищение и возможное убийство собственной служащей?
— Ставки очень высоки, Остин.
— Да нет, ты, верно, шутишь.
— На сей раз не знаю.
Он пожимает плечами. Он и не собирался острить. Молния пронзает мне поясницу. Бомбы разносят деревни по обе стороны позвоночника. Пора лечь. У Пич есть перкоцет.
— Может, я выжил из ума? Да нет, черт побери, знаю, что выжил. Но слишком уж странные, на мой взгляд, совпадения. Как раз когда наш рейтинг падает, как раз когда сеть заговаривает о том, что зрители программы стареют, исчезает девчонка. Конечно, я сомневаюсь, что все так увязано, но слишком уж удобно получается, и будь я проклят, если они ее против меня не используют.
Нужно опустить жалюзи, осторожно лечь на диван и провалиться в забытье. Пожалуйста, Пич, принеси перкоцет. До Боба наконец доходит:
— Господи, да ты в худшем состоянии, чем я.
— Поясница.
— Поговорим позже.
Действительно пора вздремнуть, оправдать задергивание занавесок. Боль прокатывается по спине, как Гитлер по Франции. Ваш терапевтический дневник, Бантен, облегчения не приносит.
6 ОКТЯБРЯ, ВТОРНИК, 10:15
На мне счастливый габардиновый костюм. Может, сегодня услышу хорошие новости. Пришел поздно, словно бы в тумане, и тут же назойливая записка. Джулия Барнс хочет поговорить. Срочно. Мой девиз — всегда выкрой время для монтажера, но какая у нее, черт побери, срочность? Я хотя бы раз просил монтажера о встрече? Не нужно ей договариваться о приеме. Могла бы просто прийти. Но лучше бы не приходую. Она работала с Эвангелиной над сюжетом о клоуне с родео. Может, у нее есть какая-то догадка, зацепка. Хочу ли я слушать? Ночью почти не спал. Пора принять перкоцет. Выручай, счастливый костюм!
6 ОКТЯБРЯ, ВТОРНИК, 16:00
Судьба Габсбургов наконец меня настигла. Мудрый предок, ты повернулся спиной к тому миру, нужна мудрость, а неудача, как ты всегда говорил. Рак костей тебя все-таки прикончил, но не нацисты. Рак костей, осложнение рака простаты, но ты прожил долгую жизнь и спас нас от истории, уехав из империи Габсбургов в двенадцатом году. Еще два года, и тебя призвали бы в армию, и наша история закончилась бы, как и у остальных Троттов — пулей между ушей, а не в этом комфортабельном орлином гнезде на двадцатом этаже, на воздушных потоках Америки, которой плевать, которая не знает ничего о мире, откуда ты сбежал, о мире, уничтоженном худшим бедствием двадцатого века. А теперь все эти несчастья гранатными разрывами путешествуют вверх-вниз по моей пояснице. Чем старше становится еврей, тем больше ему страдать.