Ситуация была наполнена типичной для Республики иронией. В самый разгар своего триумфа плебеи уничтожили себя как революционную силу. Начиная с 367 г. до Р.Х., после отмены юридических ограничений на их выдвижение, состоятельные плебеи утратили всяческое желание соединяться с беднотой. Выдвинувшиеся плебейские семейства вместо этого посвятили себя более выгодной деятельности, такой, как монополизация права на консульство и покупка Палатина. После двух с половиной столетий власти они закончили тем же самым, что и свиньи на Скотном Дворе Оруэлла, сделавшись неотличимыми от бывших угнетателей. В самом деле, в некотором отношении они действительно дорвались до рукоятки кнута. Должности магистратов, некогда вырванные у аристократов в результате классовой войны, теперь становились этапами карьеры знатных и честолюбивых плебеев. Особые возможности для возвышения предоставляла должность трибунов. Трибуны не только обладали правом «вето» и могли запрещать неугодные им законы, они также имели возможность проводить собственные законопроекты. Патрициям, которым было запрещено занимать плебейские должности, оставалось только наблюдать — с завистью и горечью.
Конечно же, народного трибуна подстерегала опасность зайти слишком далеко. Подобно большинству административных постов в Республике, эта должность открывала перед ним путь, изобилующий не только привилегиями и почетом. Неписаные правила, определявшие поведение трибуна, являли собой сочетание парадоксов, необыкновенное даже по нормам римской политической жизни. Должность, предоставлявшая почти неограниченные возможности для нечистой игры, была со всех сторон обставлена атрибутами святости. Начиная с древних времен личность трибуна считалась неприкосновенной, и всякий, кто игнорировал это положение, считался поднявшим руку на одного из богов. В порядке компенсации за свой священный статус трибун был обязан весь год своего пребывания на должности не покидать пределы Рима и никогда не запирать двери своего дома. Он был обязан с самым пристальным вниманием относиться к жалобам и тяготам жизни народа, выслушивать всякого, кто остановит его на улице, и читать надписи, оставленные на стенах общественных зданий, чтобы иметь возможность предложить новые меры или воспрепятствовать их введению. Вне зависимости от того, насколько высоко простирались его собственные амбиции, собравшийся претендовать на должность трибуна аристократ не мог позволить себе проявить даже малую толику надменности. Иногда кандидат в трибуны мог даже зайти настолько далеко, что усваивал произношение плебея — обитателя трущоб. Таких римляне называли словом рорulаrеs, популяры, означавшим политиканов, заигрывавших с народом.
Тем не менее, служа интересам народа, популяры должны были считаться и с потребностями своего класса. Подобное балансирование требовало огромной ловкости. Если наиболее консервативные элементы аристократии всегда относились к трибунату с подозрительностью, то по большей части она была вызвана теми уникальными возможностями, которые эта должность предоставляла своим обладателям. Всегда существовала опасность того, что трибун зайдет чересчур далеко, поддавшись искушению дешевой популярности среди толпы, подкупая ее радикальными, неримскими по духу реформами. И, конечно же, чем гуще наполнялись плебсом трущобы, чем быстрее приближался он к точке взрыва, чем хуже становились условия жизни бедноты, тем сильнее становилась эта опасность.
Роковую попытку совершили два брата, обладавших безупречным происхождением, Тиберий и Гай Гракхи. Сперва Тиберий в 133 г. до Р.Х., а по прошествии десяти лет и Гай, воспользовались своими трибунатами, чтобы протолкнуть реформы в пользу бедных. Они предложили разделить общественные наделы на участки и раздать их беднякам; зерно для посева продавать им ниже рыночной цены; и даже — ко всеобщему потрясению — обязать Республику предоставлять одежду беднейшим из своих солдат. Меры были предложены радикальные, и нечего удивляться тому, что аристократы пришли в ужас. С точки зрения знати в преданности Гракхов интересам народа было нечто чрезмерно суровое и даже зловещее. Конечно, Тиберий не первым среди своего класса заинтересовался земельной реформой, однако патернализм Гракха, с точки зрения его собратьев по классу, зашел слишком далеко, причем слишком скоро. Гай — к еще большей их тревоге — придерживался куда более революционных взглядов, представляя себе Республику, следующую ценностям греческой демократии, в которой равновесие власти должно было полностью преобразиться и роль арбитров в Риме должна была перейти от аристократии к народу. Каким образом, гадали коллеги-аристократы, знатный человек может пойти на такие реформы, если только он не собрался устроиться на их головах в качестве тирана? Особенно зловещим казался им тот факт, что Тиберий, после года пребывания на посту трибуна, стал немедленно добиваться переизбрания, а Гай в 122 г. до Р.Х. сумел успешно переизбраться на второй срок подряд. И куда могли завести подобные беззакония? При всей святости персоны трибуна, она все же была не так священна, как цель — сохранение самой Республики. Дважды звучал призыв выступить на защиту конституции, и дважды он получал ответ. Через двенадцать лет после того, как Тиберий был насмерть забит в драке ножкой табурета, агенты аристократии убили и Гая — в 121 г. Труп его обезглавили, а череп залили свинцом. После этого, без суда, были казнены три тысячи его сторонников.
Эти вспышки гражданского насилия стали первыми каплями крови, пролитыми на улицах Рима после изгнания царей. Уже сам бурный характер этих конфликтов ярко подчеркивал степень охватившей аристократию паранойи. Тирания была не единственным призраком, который Гракхи вызвали из древнего прошлого Рима. Было отнюдь не случайностью, например, что Гай умер на месте, наиболее священном для дела плебеев, — на Авентине. Пытаясь найти там убежище, он вместе со своими сторонниками осознанно пытался отождествить свое дело с делом прежних бунтовщиков. И, невзирая на то, что беднота не поднялась на его защиту, попытка Гая разбудить давно уже улегшуюся классовую борьбу сделалась примером ужасающей безответственности в глазах его собратьев-аристократов. Но и репрессии вселили в них тяжелое чувство. Цивилизованным людям не подобало вести охоту за головами. Наполненный свинцом череп Гая Гракха зловещим образом указывал на то, что может произойти, если будут нарушены установления Республики и рухнут ее опоры. Это предостережение полностью соответствовало римским нравам. Чем, в конце концов, являлась Республика, если не сообществом людей, связанных вместе одинаковыми воззрениями, прецедентами и прошлым? Отвергнуть это наследие значило заглянуть в пропасть. Тирания или варварство — после падения Республики не было третьей альтернативы.
Тут возникал еще один, итоговый, парадокс. Система, поощрявшая в своих гражданах свирепое стремление к завоеванию престижа, рождавшая неукротимое соперничество, генерировавшая динамизм настолько агрессивный, что ему никто не мог противостоять, также рождала и паралич. В этом и была подлинная трагедия Гракхов. Да, братья добивались собственной славы — просто потому, что, в конце концов, были римлянами, — однако они были вполне искренними в своем желании улучшить участь своих бедных собратьев. Карьеры обоих были полны отважных попыток разрешить многочисленные и очевидные проблемы Рима. В этом смысле Гракхи пали мучениками своих собственных идеалов. При этом среди их собратьев по общественному положению нашлось бы немного людей, готовых разделить подобные мысли. Республика не знала различия между политической целью и личными амбициями. Влияние приносило власть, и власть приносила влияние. Судьба Гракхов решительным образом доказала, что любая попытка произвести реформы основ Республики будет истолкована как попытка установления тирании. Любые программы радикальных перемен, сколь ни были бы высоки вдохновившие их идеалы, неизбежно привели бы к кровопролитному междоусобию. Доказав это ценой собственной жизни, Гракхи предельно осложнили путь реформ, ради которых приняли смерть. Последовавшим за ними трибунам приходилось вести себя осторожнее. Социальная революция оставалась на «коротком» поводке.