«Можно мне посидеть с вами рядом, мисс Демент? Или вы предпочитаете прогуляться?»
Ему даже в голову не пришло, что мне, возможно, не хочется ни того, ни другого. Какова самоуверенность, а? Да что там самоуверенность – наглость! Самая что ни на есть настоящая наглость! Может, ты думаешь, будто дамочка родом из Красной Лошади оскорбилась? Ничуть не бывало. Она кое-как справилась с сердцебиением и пробормотала:
«Как вам будет угодно…»
Скажи, дорогая подруга, сыщется ли на белом свете еще одна такая дура? Правду говорят, что простота хуже воровства.
А он улыбнулся и подал мне руку. Я, конечно, тут же сунула ему свою, и он, сомкнув пальцы у меня не запястье, наверняка ощутил, как я дрожу. В довершение всего я еще и зарделась, как небо на закате. Конечно, поднявшись, я тут же попыталась руку отнять, но не тут-то было. Он крепко держал меня и, наверное, улыбался то ли нежно, то ли насмешливо, то ли еще как-нибудь. Откуда мне знать? Я ведь поначалу даже глаз поднять не смела. А до чего же он был хорош! В глазах у него пламенели отблески заката. Ты не знаешь, дорогая, может, у этих тугов и последователей Блаватской глаза какие-то особенные? О, видела бы ты его, когда он стоял рядом со мною, чуть склонив голову, – прямо олимпийское божество какое-то, ни дать ни взять! Величественная картина, иначе не скажешь, но я тут же все и порушила – у меня вдруг подогнулись ноги. И ему оставалось только подхватить меня, обхватив за талию.
«Мисс Демент, вы хорошо себя чувствуете?», – спрашивает.
И ведь не воскликнул, не встревожился, просто осведомился ровным светским тоном, как в таких случаях положено джентльмену. Еще бы диагноз поставил для полной ясности! Все это меня возмутило – ведь я ни чуточки не притворялась. Я высвободилась из его хватки… и грохнулась наземь. Шляпка свалилась, прическа растрепалась, сижу дура дурой – стыдобушка, одним словом.
«Подите прочь, – говорю ему сдавленным голосом. – Ради Бога, оставьте меня в покое. Вы же… туг, душитель! Или вам невдомек, что я ногу отсидела».
Так вот и ляпнула! Этими самыми словами, А потом еще и заревела! Он мигом переменился, от холодной учтивости не осталось и следа – я видела сквозь пальцы и волосы. Он встал рядом со мной на колено, отвел с лица волосы и сказал с неподдельным чувством: «Бедная моя девочка! Господь свидетель, я не хотел тебя расстроить. Как ты могла даже подумать такое?! Ведь я же так люблю тебя… люблю все эти годы!».
Он отвел у меня от лица мокрые от слез ладони и стал их целовать. Щеки у меня полыхали, от них разве что дым не шел. Куда мне было деваться? Вот я и спрятала лицо у него на плече. А по ноге как раз побежали горячие такие мурашки, следовало бы ее выпрямить, да какое там…
Мы долго так сидели. Потом он выпустил одну мою руку и тут же обнял за плечи, а я достала платок, вытерла глаза, высморкалась и только тогда подняла голову и позволила ему посмотреть мне в лицо. Когда начало смеркаться, я уже вполне владела собой. Я села прямо, посмотрела ему в глаза и улыбнулась, Ну, а улыбаться-то я умею, ты ведь знаешь.
«А что значит «люблю все эти годы»? – спросила я его.
«А тебе и невдомек, дорогая? – ответил он очень серьезно и c подлинным чувством в голосе. – Конечно, щеки у меня округлились, глаза уже не ввалившиеся, волосы пострижены и не торчат в разные стороны, походка исправилась, да и одет я сейчас получше, чем в ранней юности. Не поняла еще? Неужто Дерюжка не узнает Отвалыша?»
Я вскочила на ноги, он тоже. Я схватилась за лацканы его пиджака, вгляделась в лицо, и у меня перехватило дыхание.
«Так ты не погиб?» – Я даже не сообразила сразу, как глупо это звучит.
«Нет, как видишь, но влюблен до смерти. Тогда меня подстрелили, но я выкарабкался, а вот любовь разит наповал».
«А как же Джек… мистер Рейнор? Ведь он…»
«Стыдно сказать, дорогая, но ведь именно этому хитрецу мы обязаны нашей встречей. Это он надоумил меня приехать сюда из Вены».
Видишь, Айрин, как ловко они обложили твою искреннюю подругу
Мэри Джейн Демент.
P.S. А никакой роковой тайны у Джеймса не оказалось, обидно даже. Все это выдумал Джек Рейнор, чтобы вернее заинтриговать меня. Джеймс не имеет к тугам ни малейшего отношения. Он клянется, что и в Индии-то никогда не бывал, хотя постранствовал немало.
Пресловутое завещание Гилсона
Гилсон вляпался. Так гласил вердикт маммон-хиллского «общества», то есть той его части, которую можно назвать респектабельной. Вердикт краткий и определенный, хотя и скрашенный долей сочувствия. Того же мнения придерживалась и другая, точнее сказать, противоположная его часть – те, кто заливают глаза в «ловчей яме» Молль Гурни, пока путная публика потягивает бренди и жженку во вполне приличном салуне мистера Дж. Бентли. Правда, эти высказывались более выразительно, используя энергичные обороты, повторять которые мы, пожалуй, не будем. Короче говоря, у всего Маммон-хилла по делу Гилсона сложилось единое мнение. Со всех возможных точек зрения дела его складывались препаршиво. Только утром мистер Брентшоу приволок Гилсона в город и публично обвинил в конокрадстве, а шериф уже прикидывал, как ловчее приладить к Перекладине новую манильскую веревку, и Пит-плотник, похмелившись, ладил сосновый ящик, размерами совпадающий со статями мистера Гилсона. А раз уж общественное мнение приговорило Гилсона, последней преградой между ним и вечностью оставалась лишь формальная судебная процедура.
Здесь следует привести – вкратце и простыми словами – кое-какие сведения, касающиеся обвиняемого. Ранее он жил в Нью-Джерусалеме, что стоит на берегу северного рукава речки Литтл Стоуни. Когда в Маммон-хилле открылся прииск, – а было это перед самым началом золотой лихорадки, – Гилсон перебрался туда. Да и не он один: от этого недуга Нью-Джерусалем обезлюдел, как после чумы. Новое месторождение открыли, что называется, в самую пору для мистера Гилсона, поскольку Комитет бдительных дал ему понять, что Нью-Джерусалем не может далее гарантировать ему ни процветание, ни самую жизнь. Перебираться на старые прииски ему было не с руки, поскольку там его хорошо помнили, вот он и выбрал Маммон-хилл. Сложилось так, что вскоре за Гилсоном последовали и все его гонители, так что пришлось ему держать себя в рамках. Впрочем, доброй славы он так и не снискал – никто слыхом не слыхивал, чтобы Гилсон хотя бы день посвятил честному (и легальному) труду, если не считать покер, конечно. Поговаривали даже, что по ночам он моет золото в чужих желобах.
Среди недругов Гилсона, твердо уверенных в его неправедности, самым непримиримым был мистер Брентшоу. Он при всяком случае – как удобном, так и неудобном – заявлял, что готов доказать прямое участие Гилсона в набегах на желоба. А тем, кто держался иного мнения, предлагал наделать в теле окошек, чтобы через них светило солнце. Ясно, что никто не оспаривал его убеждения, даже тот смирный джентльмен, которого они затрагивали более всех прочих. И даже если Брентшоу был пристрастен, все равно местные геродоты отметили, что в один прекрасный вечер Гилсон продул у Бентли в «фараон» больше золотого песка, чем мог честно заработать на покере со времен основания прииска. Наконец мистер Бентли – наверное, опасаясь потерять более выгодного клиента, каковым был мистер Брент-шоу, – перестал пускать Гилсона к игорному столу. Он просто и категорично заявил ему, что право просаживать деньги «в этом заведении» является привилегией, каковая зависит от, проистекает из и зиждется на доброй славе мирской и незапятнанной коммерческой репутации.