Он как будто хотел встать.
— Я этого не говорю. — Запротестовал я, переводя взгляд с хохолка Тьера на холодное лицо Эжена. — Я ничего не говорил.
— В таком случае выслушай меня. Ты хочешь, чтобы мы хоть раз с полной откровенностью поговорили о наших взаимных отношениях?
— Хорошо. Я слушаю.
Столкнувшись с его самоуверенностью, я постепенно терял свою. В противовес тому, что я слишком тщеславно торжествовал, Э жен завоевывал свой авторитет передо мной. Я чувствовал, как он опять вырывается у меня. Я чувствовал это по свободе жеста, по почти изяществу движений, по твердости голоса, по полному обладанию собой, которые проявлялись у него только тогда, когда он замышлял свои самые рискованные проекты. Он тогда проявлял величавую обольстительность, какую-то притягательную силу, которой, даже предвидя это, трудно было сопротивляться. Я знал это. Однако, часто к своему несчастью, я испытывал на себе действие этого вредного очарования, которое не было для меня неожиданным. Что делать! Вся храбрость покинула меня; моя ненависть ослабела, и невольно я, снова почувствовав к нему доверие, так полно забыл прошлое, что это человек, в самые темные уголки непреклонной и грязной души которого я проник, этот человек стал казаться мне великодушным другом, героем доброты, спасителем.
И вот — ах! — я хотел бы быть в состоянии передать выражение силы, преступления, простодушия и благосклонности, которые он вложил в свои слова, — вот он мне что сказал:
— Ты довольно хорошо присмотрелся к политической жизни, чтобы знать, что существует степень могущества, когда самый бесчестный человек защищён сам от себя своими собственными низостями, а еще более от других их низостями… Для государственного деятеля есть только одна непоправимая вещь: честность! Честность неподвижна и бесплодна; она не понимает обращения в дело аппетитов и честолюбий, — единственных двигателей, благодаря которым создается что-либо продолжительное. Доказательством может служить этот дурак Фавро, единственный честный человек н кабинете, и в то же время единственный человек, политическая карьера которого, по общему мнению, окончательно и навсегда погибла. Это говорит тебе, мой дорогой, что ведущаяся против меня кампания совершенно меня не волнует.
На вырвавшийся у меня двусмысленный жест он продолжал:
— Да, да. Я знаю — поговаривают о моей отставке, о моем близком падении, о жандармах, о Мазасе, «Смерть ворам!». Великолепно! О чем не говорят?! А потом. Это для меня смешно, вот и все. И ты сам, под предлогом, что ты считаешь себя замешанным в некоторые из моих дел — в которых ты заведовал, будем говорить о прошлом, только мелочами — под предлогом, что ты обладаешь, — по крайней мере, ты везде кричишь об этом, — несколькими важными бумагами, о которых, мой дорогой, я беспокоюсь, как вот об этом.
Не прерывая речи, он показал мне свою погасшую сигаретку, которую он сейчас же раздавил в пепельнице, стоявшей на маленьком лакированном столике.
— Ты сам, ты считаешь, что можешь владеть мною посредством угроз, заставлять меня петь, как какого-нибудь подозрительного банкира? Ты ребенок. Подумай немного. Мое падение? Не можешь ли ты сказать мне, кто же осмелится взять на себя ответственность за подобное безумие? Кто же не знает, что оно повлечет крушение слишком многих дел, до которых больше, чем до меня, нельзя дотрагиваться под страхом самоотречения, под страхом смерти? Потому что не одного ведь меня свергнут. Не одного меня украсят колпаком каторжанина. Ведь все правительство, весь парламент, вся Республика причастна, что бы они там ни делали, к тому, что они называют моей продажностью, моим взяточничеством, моим преступлением. Они думают, что они держат меня в своих руках, а это я держу их! Будь покоен, я крепко держу их.
И он жестом показал, как сжимает воображаемое горло.
Выражение его рта, углы которого опустились, сделалось отвратительным, и на яблоках глаз показались пурпурные жилки, придавшие его взгляду непреклонное выражение убийцы. Но он быстро овладел собой, закурил другую сигаретку и продолжал:
— Пусть свергнут кабинет, пусть! И я помогу им в этом. По милости этого честного Фавро, мы вовлечены в целую серию неразрешимых вопросов, логическое решение которых таково, что его нельзя добиться. Получается министерский кризис, с совершенно новой программой. Прошу тебя, заметь, что я не причастен к этим затруднениям, или, по крайней мере, кажусь таким. Моя ответственность — простая парламентская фикция. В кулуарах Палаты и в известной части прессы меня нарочно не считают солидарным со своими коллегами. Итак, мое личное положение остается чистым, понятно, в политическом отношении. Даже больше выносимый группами, вожаков которых я сумел заинтересовать своей судьбой, поддержанный высшими банкирами и большими компаниями, я делаюсь человеком, необходимым в новом составе, я — президент образуемого завтра совета. И вот в тот момент, когда со всех сторон говорят о моем падении, я достигаю вершины своей карьеры! Сознайся, мой мальчик, что это — смешно и что они еще не убили меня.
Эжен повеселел. Мысль, что для него нет совсем промежуточного места между двумя полюсами: президенство в Совете или Мазас, придала ему живости. Он придвинулся ко мне и, похлопывая меня по коленям, как он делал в моменты непринужденности и веселья, повторил:
— Нет, сознайся, что это смешно!
— Очень смешно, — ответил я. — А я при чем же здесь буду?
— Ты? Вот при чем. Ты, милый мой, тебе надо уйти отсюда, исчезнуть. На год, на два. Не все ли равно. Для тебя необходимо, чтобы о тебе забыли.
Так как я собирался протестовать, он поспешил добавить:
— Но что же делать? Разве это моя вина, — воскликнул Эжен, — что ты глупо прозевал все великолепные положения, которые я давал тебе в руки здесь? Год, два года — это пролетит быстро. Ты вернешься с новой девственной чистотой, и тогда я дам тебе все, чего ты ни захочешь. До тех пор ничего, и ничего не могу. Честное слово. Ничего не могу.
Последний гнев клокотал во мне, но закричал я мягким голосом:
— Все пропало!
Эжен улыбнулся, понимая, что мое сопротивление окончилось этим отрывчатым криком.
— Ну! Ну! — сказал он мне с добродушным видом. — Не вешай головы. Выслушай меня. Я много думал. Тебе необходимо удалиться отсюда. В твоих интересах, для твоего будущего, я только и нашел этот исход. Послушай. Ты, как бы это сказать, ты не эмбриолог?
Он прочитал мой ответ в том испуганном взгляде, который я бросил на него.
— Нет. Ты не эмбриолог. Досадно. Очень досадно.
— Почему ты спрашиваешь меня об этом? Что это еще за ерунда?
— Та, что в данный момент я мог бы иметь значительный кредит — о! относительно! — Ну, наконец, недурной кредит на одну научную миссию, которую с удовольствием доверил бы тебе.
И, не давая мне времени ответить, короткими, смешными фразами, сопровождаемыми комическими жестами, он объяснил мне, в чем дело.
— Дело в том, что надо отправиться в Индию, на Цейлон, по-моему, чтобы отыскать там в море, в заливах, изучить там то, что ученые называют пеластической протоплазмой — понимаешь? И посреди брюхоногих, кораллов, равноногих, звезд, сифонофор, голотурий и радиоларий, что еще там? отыскать первоначальную клетку. Слушай хорошенько: протоплазмический initium органической жизни, наконец, что-нибудь в этом роде. Это великолепно — и как видишь — очень просто.