Раз вечером, на одном публичном собрании меня даже чуть не убили разъяренные избиратели за то, что, после скандальных заявлений моего противника, я потребовал при первенстве свекловицы права на добродетель, на нравственность, на честность и заявил о необходимости очистить Республику от личных нечистот, обесчещивающих ее. На меня набросились; меня схватили за горло; моя особа, поднятая вверх и перебрасываемая, как комок бумаги, переходила от кулака к кулаку. К счастью, от этого приступа красноречия я получил только опухоль на щеке, три переломанных ребра и шесть вышибленных зубов.
Вот все, что я вынес из этого печального приключения, на которое натолкнула меня так неудачно протекция министра, называвшего меня своим другом.
Я выходил из себя.
Я тем больше имел право выходить из себя, что вдруг, в разгаре самой борьбы, правительство покинуло меня, оставило без поддержки, с моим единственным амулетом — свеклой, и начало переговариваться с моим противником.
Префект, сначала очень скромный, не замедлил сделаться очень нахальным; потом он отказал мне в сведениях, необходимых для избрания; наконец, он закрыл, или почти закрыл, дверь передо мной. Сам министр больше не отвечал на мои письма, не делал ничего, о чем я его ни просил, а преданные газеты повели против меня глухую атаку гнусными намеками под вежливой и расцвеченной формой. До того, чтобы на меня нападать официально, еще не дошли, но было ясно для всех, что меня покинули. А! Я думаю, что никогда столько горечи не проникало в душу ни одного человека.
Вернувшись в Париж, твердо решив произвести скандал, рискуя потерять все, я потребовал объяснений от министра, которого моя атака тотчас же сделала мягким и согласным.
— Дорогой мой, — сказал он мне, — я сожалею о том, что случилось с тобой. Честное слово! Ты видишь, как все это огорчило меня. Но что же я могу? Ведь я не один в кабинете… и…
— Я знаю только тебя! — горячо прервал я, ударив кулаком по столу, отчего привскочила находившаяся на нем груда бумаг. — До других мне нет дела… Другие меня не касаются… Только ты… Ты изменил мне; это неблагородно!
— Ну, подожди! Выслушай меня, понимаешь ли, — умолял министр. — Не сердись раньше, пока не узнаешь.
— Я знаю только одно, и с меня достаточно этого. Ты продал мою голову. Ну, что же. Это даром не пройдет, как ты думаешь. Теперь моя очередь.
Я ходил по кабинету, выбрасывая угрозы, производя беспорядок в стульях.
— А! А! Ты продал мою голову! Теперь посмеемся мы. Наконец страна узнает, что за фрукт этот министр. С риском отравить страну, я покажу ей, я открою перед ней всю великую душу министра. Глупый! Разве ты не понимаешь, что я держу тебя целиком, тебя, твое состояние, твои секреты, твой портфель! А! Мое прошлое стесняет тебя? Оно стесняет твою чистоту и чистоту Марианны? Хорошо, подождем. Завтра, да, завтра все будет известно…
Я задыхался от гнева. Министр попробовал успокоить меня: взять меня за руку, тихо притянуть меня к креслу, с которого я соскочил.
— Но замолчи же! — сказал он мне, придав своему голосу умоляющие интонации. — Выслушай меня, умоляю тебя! Ну, сядь! Дьявол, который не хочет ничего слушать! Вот в чем дело…
Быстро, короткими рублеными фразами он говорил с дрожью в голосе:
— Мы не знали твоего конкурента. В борьбе он показал себя великим человеком. Настоящим государственным деятелем! Ты знаешь, как мало министерских людей! Ведь у нас постоянно одни и те же, а нам нужно время от времени показать палате и стране новую фигуру. А таких нет. Ты это понимаешь? Ну, вот мы и подумали, что твой конкурент может быть одной из таких фигур. У него все качества, соответствующие временному министру, министру во время кризиса. Наконец, он подкупен, понимаешь ли? Признаюсь, досадно за тебя. Но прежде всего интересы страны.
— Не говори же пустяков. Ведь здесь мы не в палате. Дело не в интересах страны, над которыми ты смеешься, и я так же. Дело во мне. Благодаря тебе, я выброшен на улицу. Вчера вечером кассир моего клуба решительно отказал мне в ста су. Мои кредиторы, рассчитывавшие на успех, в бешенстве от провала и преследуют меня, как зайца. Меня продадут. Сегодня мне не на что обедать! И ты добродушно думаешь, что это может так и пройти? Значит, ты сделался глупым, таким же глупым, как член твоего большинства!
Министр улыбался. Он фамильярно похлопал меня по плечу и сказал:
— Я в твоем распоряжении, но ты не даешь мне выговорить; я вполне согласен дать тебе вознаграждение.
— У-до-вле-тво-ре-ние!
— Хорошо, удовлетворение!
— Полное?
— Полное! Приходи через несколько дней. Я тогда, несомненно, буду в состоянии дать тебе его. А пока вот сто луидоров. Это все, что осталось у меня от секретных фондов.
Он мило, с дружеской веселостью, прибавил:
— Полдюжины таких молодцов, как ты… И нет больше бюджета!
Эта щедрость, очень значительная, чего я не ожидал, была в состоянии немедленно успокоить мои нервы. Я положил в карман — все еще ругаясь, потому что не хотел показать себя ни обезоруженным, ни довольным — два билета, протянутые мне с улыбкой моим другом. И с достоинством удалился.
Следующие три дня я провел в самом низком дебоше.
II
Позвольте мне еще одно отступление. Может быть, небезразлично будет сказать, кто я такой и какого происхождения…
Таким образом будет лучше выяснена ирония моей судьбы.
Я родился в провинции в одной семье мелкой буржуазии, той честной мелкой буржуазии, экономной и добродетельной, которая, как нас учат официальные речи, и является настоящей Францией… Что делать! Особенно я этим не горжусь.
Мой отец был торговцем хлебом. Это был очень грубый, малоотесанный человек, но чудесно разбирался в делах. Он пользовался репутацией очень ловкого человека, и его ловкость состояла в «выставлении людей», как он говорил. Обмануть на качестве и весе товара, заставить заплатить два фунта за то, что ему самому стоило два су. И, когда можно было без большого скандала, заставить заплатить два раза, — вот каковы были его принципы. Например, он никогда не продавал овса, не намочив его предварительно в воде. Таким образом разбухшие зерна увеличивались вдвое и в объеме, и в весе, особенно когда они были приправлены мелким песком, — операция, которую мой отец всегда проделывал сознательно. Он также чудесно умел примешивать в мешки зерна спорыньи и другие ядовитые семена, отброшенные при просеивании, и никто лучше его не смешивал испорченную муку со свежей. В торговле ничто не должно пропадать, и в ней все придает вес. Моя мать, еще более жадная на мелкие барыши, помогала ему в изобретательных надувательствах, и жестокая, недоверчивая, стояла на страже кассы, как выставляют стражу перед врагами.
Строгий республиканец, горячий патриот, — он поставлял на один полк, — нетерпимый моралист, наконец, честный человек в популярном значении этого слова, мой отец казался безжалостным, не извиняющим ничего в нечестности других, особенно когда эта нечестность приносила ему убыток. Тогда он был неиссякаем в речах о необходимости честности и добродетели. Одной из самых важных его мыслей было, что в строгай демократии их необходимо сделать обязательными, как обучение, налоги. Раз он заметил, что один возчик в течение пятнадцатилетней службы обкрадывал его. Немедленно он попросил арестовать его. На суде возчик оправдывался, как только мог: