— Как славно! — сказала я, хлопая в ладоши. — Здесь хорошо себя чувствуешь!
Лакей улыбнулся и музыкально зазвенел в воздухе связкой ключей, которую он держал в руке. У него были на руках ключи от погреба; у него были ключи от всего. Он был доверенное лицо в доме…
— Вы мне их одолжите? — спросила я у него шутливо.
Он ответил, бросая на меня нежный взгляд:
— Да, если вы будете милы с Биби… Нужно быть милой с Биби…
Ах! Это был шикарный мужчина, и он умел разговаривать с женщинами… Его звали Вильям… Какое прелестное имя!
Во время ужина, который затянулся, старый метрдотель не сказал ни одного слова, только много ел и много пил.
На него не обращали внимания, и он казался немножко избалованным. Что касается Вильяма, то он был очарователен, галантен, предупредителен; он меня нежно задевал ногой под столом, а за кофе угостил русскими папиросами, которыми у него были набиты карманы. Потом он привлек меня к себе — я была немножко одурманена папироской, немножко пьяна также от шампанского и совсем растрепана — посадил к себе на колени и стал нашептывать мне на ухо ужасные вещи… Ах! как он был бесстыден!..
Евгению, кухарку, казалось, не шокировала ни эта поза, ни эти разговоры. Беспокойная и напряженная, она беспрестанно вытягивала шею по направлению к двери и при малейшем шуме прислушивалась, как будто бы ожидала кого-нибудь, и с блуждающим взором пила вино стакан за стаканом… Это была женщина лет сорока пяти, с полной грудью, с широким ртом, с полными чувственными губами, с томными и страстными глазами, с добрым и грустным лицом. Наконец снаружи кто-то тихо постучал несколько раз в дверь. Лицо Евгении осветилось, она вскочила и пошла открывать…
Я хотела принять более приличную позу, не будучи знакома с нравами этой кухни, но Вильям еще сильнее притянул меня к себе и удержал в своих сильных объятиях…
— Это ничего, — сказал он спокойно. — Это мальчик…
В это время в кухню вошел юноша, почти ребенок. Худенький, белокурый, с необыкновенно белой кожей, без тени растительности на лице — ему едва исполнилось 18 лет — он был красив, как амур. На нем был совсем новенький, изящный костюм, который прелестно обрисовывал его тонкую и стройную фигуру, а на шее розовый галстук… Это был сын швейцара соседнего дома. Он приходил таким образом каждый вечер. Евгения безумно любила его, обожала…
Каждый день она ставила в большую корзинку кастрюлю с бульоном, великолепные куски мяса, бутылки с вином, фрукты и пирожные, и все это юноша относил своим родителям.
— Почему же ты пришел гак поздно сегодня вечером? — спросила Евгения.
Мальчик извинялся, растягивая слова:
Я должен был оставаться в доме… мама уходила в город по делу…
Мама, мама… Ах ты, негодяй, правда ли это, по крайней мере?
Она вздохнула и, вперив свои глаза в глаза этого ребенка, опираясь руками на его плечи, начала грустным, страдающим голосом:
— Когда ты долго не приходишь, я всегда чего-то боюсь… Я не хочу, чтобы ты опаздывал, мой дорогой… Ты скажешь твоей матери, что если это будет так продолжаться… ну, так я тебе ничего не буду больше давать… для нее…
Потом она сказала, дрожа всем телом и раздувая ноздри:
— Как ты красив, любовь моя! О! твоя маленькая мордочка… твоя милая мордочка… Я не хочу, чтобы другие владели ею. Почему ты не надел своих прелестных желтых ботинок? Я хочу, чтобы на тебе было все красиво, когда ты приходишь ко мне… Ах, эти глаза… эти большие, плутовские глаза, маленький разбойник! Держу пари, что они смотрели на другую женщину! А твой ротик… твой ротик! Что он делал, этот ротик!..
Он ее успокаивал, улыбаясь и слегка покачиваясь:
— Ей-богу, нет.'.. Я тебя уверяю, Нини… мама действительно уходила из дому по делу… это правда!..
Евгения повторила несколько раз:
Ах! негодяй… негодяй… Я не хочу, чтобы ты смотрел на других женщин… Твоя маленькая мордочка должна быть только для меня, твой милый ротик для меня… твои большие глаза для меня!.. Ты меня очень любишь, скажи?
О! да… конечно…
Они говорили о лошадях, скачках, женщинах и рассказывали темные и грязные истории о своих господах. Если их слушать, то все их господа поголовно были педерастами. Потом, когда вино воспламеняло головы, они начинали говорить о политике… Вильям был непримиримым, ярым реакционером.
— Мой идеал, мой герой — это Кассаньяк! — кричал он. — Груб, жесток… но молодец!.. Они его боятся!.. Вот ловко пишет!.. А, негодяи!.. Пусть они почувствуют этого молодца!
В разгаре самого шумного спора Евгения вдруг бледнела и с заблестевшими глазами вскакивала и подбегала к двери. Мальчик входил, и на его красивом личике выражалось удивление при виде этих незнакомых ему людей, этих пустых бутылок и всего этого беспорядка на столе. Евгения припрятала для него и стакан шампанского, и тарелку с лакомствами. Потом они оба исчезали в соседней комнате…
— О! твоя милая мордочка… твой маленький ротик… твои большие глаза!..
В такой вечер корзинка для родителей мальчика наполнялась большими и лучшими кусками. Надо, чтобы и они попробовали вкусненького, эти добрые люди…
Однажды вечером, когда мальчик долго не приходил, один толстый кучер, вор и циник, который всегда бывал на этих обедах, видя, что Евгения беспокоится, сказал ей:
— Не мучайтесь так, не стоит вам так беспокоиться… Он сейчас придет… ваш развратник…
Евгения встала дрожащая, в угрожающей позе:
— Что вы сказали? Вы… Развратник!.. Этот херувим? Посмейте только повторить! А если бы даже… если это ему доставляет удовольствие, этому ребенку… Он достаточно красив для всего… Понимаете?
— Конечно… развратник, — возразил кучер с жирным смехом. — Подите спросите об этом у графа Гюро, это отсюда в двух шагах, на Марбской улице…
Он не успел кончить… Звонкая пощечина прервала его слова… В эту минуту в дверях показался мальчик. Евгения подбежала к нему…
— Ах! мой дорогой… моя любовь… пойдем скорее… не оставайся с этими грязными негодяями…
Мне же все-таки кажется, что толстый кучер был прав.
Вильям мне часто рассказывал об Эдгаре, знаменитом жокее и кучере у барона Берксгейма. Он гордился своим знакомством с ним, восхищался им почти так же, как Кассаньяком. Эдгар и Кассаньяк — этими двумя людьми он восторгался больше всего в жизни… Мне кажется, что было бы опасно в разговорах с Вильямом пошутить на их счет или даже спорить с ним о них. Когда Вильям возвращался поздно ночью откуда-нибудь, он всегда извинялся предо мной, говоря: «Я был с Эдгаром» — таким тоном, который подразумевал, что это обстоятельство не только не требует извинения, но еще делает честь тому, кто пользовался этим изысканным обществом…
— Почему ты не пригласишь на обед твоего знаменитого Эдгара, чтобы я его тоже увидала? — спросила я однажды у Вильяма.