— Леша!.. Не наступи на острый камень!.. на стекло!.. В песке так много осколков!..
И замолчала, жалкая, бледная, и губы ее дрожали. И Царь нежно, умоляюще гладил ее по непокрытой, накалившейся на высоком Солнце белокурой голове.
Скорей. Скорей в Пари.
В жестокий Пари, измучивший ее.
Выпивший из нее все силы. Все соки.
Но там любимый.
Она спасла графа — она может жить спокойно?! Все только начинается. Теперь ей надо спасти Князя. А потом она спасет самого главного в этой закулисной пьесе. В этом фарсе. Она спасет барона. Бедного барона, который не подозревает, что на каждый заговор всегда находится еще один заговор; что на всякую тайну находится еще одна, глубочайшая тайна, а на них обеих уже неведомым третьим припасено разоблачение. Разгром. И всяк, задумавший деяние, лелеющий его и приближающий, в конце времен стоит на руинах. И развалины дымятся. И спрашивает человек себя: что я сделал для того, чтобы не разрушать, а рождать?
Барон. Мне жаль тебя. Тебе хуже всех. Убивать людей тяжело. Не приведи Господь. Я тебя вылечу. Я самонадеянна, да! Но я вылечу тебя. Как? Об этом знаю только я. Плывут промысловыми рыбами богатые и бедные времена, уходят косяками далеко в море, глубоко в океан вечной ночи. А я пока что живая Мадлен. Я не потерплю рядом с собой мертвецов. Ни ходячих, ни неподдельных.
Ты что, совсем ума лишилась, Мадленка?!..
Воскресить человека… с мертвою душой?!..
Граф — тот еще живой. Потому так все просто и получилось в Венециа. А тут… болезнь запущенная. Черкасофф расчетлив, как арифмометр. И пунктуален, как машинистка. Ляпнет на странице опечатку — поправит тут же. Он шахматист. Он видит сто позиций на сто ходов вперед. И ей надо обыграть его.
О… игрунья. Шалунья. Циркачки в цирке тоже стоят, держа в дрожащей руке горящий обруч.
И тигр прыгает.
Тигр прыгает в любом случае.
Горит огонь — погаснет — обвалится купол шапито — бросят на арену взрывчатку — завизжит в зале сумасшедшая баба, напугавшись ужаса кучи малы — заплачут дети — засвистит в свисток вольерщик — пожарные направят струю из брандспойтов прямо в усатую рыжую морду — тигр прыгает.
И за те несколько мгновений, когда его хвост мечется влево-вправо, и думает он, прыгать или не прыгать, сомкнуть или не сомкнуть зубы на горле у надоевшей девчонки: «Она, бедняжка, думает, что она моя повелительша, что взмахнет хлыстом — и я у ее ног!.. а на самом-то деле ее хозяин — я… и я прыгну, и она узнает, кто ее хозяин…» — я должна решить, решиться и показать ему, на чьей стороне все-таки последняя Правда.
Рыжий затылок шофера мотается перед Мадлен.
О, лишь бы не заснуть. Как уматывает ее дорога. Как она хочет открыть дверцу машины… вывалиться на придорожный луг, освободившийся от снега… зарыться лицом в гвоздику, в сирень, в эдельвейсы… А Эроп… она, оказывается, красивая… Она и не ожидала… Она думала — Эроп — нагромождение домов и крыш, крыш и домов, как в ее Пари…
— Быстрее, парень!.. Мы что, не можем наддать!
— Я с удовольствием. Только к вечеру ударит морозец. Гололед. Авто заносит. Мы врежемся, мадмуазель, как делать нечего. Мне дороги вы, и я осторожничаю.
— Меня ждут в Пари!
— Поглядеть, так вас везде ждут.
— Не издевайся.
— И не думаю. Просто вы такой человек. Вы никогда не усидите на месте. Из вас никто не сделает клушку. Наседку. Вы вырветесь из любого гнезда. Вы такая… безоглядная. Берегитесь! Вас подстрелят. На лету.
Она улыбнулась. Дорога кренилась широким крылом. Она сидела на спине дороги-птицы, летела в небо с надоевшей земли вместе с ней.
— Пусть. Значит, это моя судьба.
— Жаль, что я не ваш муж, сударыня. Я бы вас отодрал хорошенько.
Он тоже улыбался. Она видела его улыбку в боковое зеркало, веснушки, курносый веселый нос.
— Милый мальчик. Запомни. Женщину никогда и никто не сможет отодрать. И научить чему-либо. Женщину или носят на руках, или убивают. Одно из двух. Третьего не дано. Так уж заведено. Не нами придумано. И все же — давай побыстрее! Я не могу тащиться, как кляча! Наплевать на гололед! Ну, занесет на обочину… Ну, врежемся в столб… Помирать, так с музыкой… И сразу! В газетенках Пари напишут: двое, он и она, любовники, возвращавшиеся с карнавала в Венециа, разбились на страде между Авиньоном и Вьенном, а он был такой рыжий, а она была такая золотая… Ну прибавь скорости, парень!.. Хочу с ветерком!..
Шофер внял просьбе. Ветер засвистел у Мадлен в ушах. Она откинула ветровое стекло и жадно нюхала воздух, пахнущий терпким, бередящим сердце ароматом провансальской сосны.
Воздух ее свободы: хоть на час. На минуту. На миг.
Она засыпает. И опять этот сон.
Как качает, трясет машину… убаюкивает… дорога поет колыбельную песню.
Спи, Мадлен, спи-усни, угомон тебя возьми.
Она закрыла глаза — и далекий вечер в странном, непохожем на дома Эроп Доме объял ее.
Тихо, ровно горит свеча. Рядом с ней — керосиновая лампа. Окно отворено прямо в летнюю ночную тьму. Крупные, теплые звезды горят на небе цвета воронова крыла; мохнатые, иглистые, они напоминают крохотных ежат, раскатившихся по черной небесной траве из Божьей норы.
Семья за столом. Нынче никто не хочет спать. Леша, в постель пора!.. Ты переутомился. Нет, Мама, не хочу. Я хочу еще посидеть с вами. Мы сумерничаем.
Тата, подперев рукой разрумянившуюся щеку, сидит, наклонившись над книгой, ее губы шевелятся — она повторяет про себя древние слова, созданные седым пророком, лучшим учеником Иисуса; когда-то он был румяным мальчиком с нежными волосами, разметанными по плечам, а потом стал важным старцем, жил в пещере на острове Пафос, и верующие со всех концов земли шли поклониться ему.
Тата, вздохнув и оглядев сидящих за столом, читает вслух, и тихийголос ее дрожит:
— И егда отверзе четвертую печать, слышахъ гласъ четвертаго животна, глаголющiй: гряди и виждь. И видъхъ, и се конь блъдъ, и съдящiй на немъ, имя ему смерть: и адъ идяше вслъдъ его; и дана бысть ему область на четвертой части земли убити оружiемъ и гладомъ и смертiю, и звърми земными. И егда отверзе пятую печать, видъхъ подъ олтаремъ душы избiеныхъ за слово Божiе и зa свидътельство, еже имъяху; и возопиша гласомъ великимъ, глаголюще: доколъ Владыка святый и истинный не судиши и не мстиши крови нашей отъ живущихъ на земли.
Аля укутывает плечи в ажурный платок, вывязанный крестьянками из ангорской белой шерсти. Я содрогаюсь. Мне холодно. Меня бьет дрожь. Озноб водит по мне ледяными пальцами. Ощупывает меня, обыскивает. Аля, заметив, как сильно, будто лошадь в вымерзшем манеже, я дрожу, снимает свой платок и набрасывает на меня.
— Линушка!.. перестань мерзнуть, голубушка. Ведь тепло. Лето же на дворе. А что же с нами тут будет зимой?..