— Ты врешь, стерва!
— О нет. Хоть я и могу врать. Я устала от вранья. Я хочу жить без вранья.
— У тебя не выйдет! Зачем ты лжешь мне?!
— Танцуйте, барон, танцуйте! Вы не чувствуете музыки. Вы мне все ноги отдавили.
— Остановись, сволочь!
— Если я остановлюсь сейчас, в вихре, мы упадем, и нас затопчут. Вы ведь не хотите, барон, чтобы вас затоптали?!
Музыка кружила их. Они задыхались.
— Ты правда утопила тетради?!
— Правда.
Князь ушел уже далеко. Уже очень далеко.
Возможно, сейчас он подбегает к вокзалу Сен-Сезар.
Он встанет под часами и будет стоять. Дожидаться ее.
Нет, он будет благоразумен. Он не будет торчать на виду. Он спрячется за парапетом, за вокзальным киоском, где тетки в грязных рюшках продают безе и подгорелые круассаны. Он станет в тень. Он будет следить, когда она появится из-за угла.
И он не бросится к ней. Он будет осторожен. Он дождется, когда она поравняется с ним, выйдет, закинет голову, поглядит на часы, возьмет ее нежно за руку и скажет, целуя ее ладонь:
«Ну, Мадлен, дорогая, ты опять опоздала. Но я на тебя не сержусь».
Нет! Он бросится к ней!
Бросится и обнимет!
Наперекор всему.
Назло всем вам, шпики, соглядатаи, вечные надсмотрщики, покупатели чужих жизней.
Барон приблизил перекошенное лицо к ней и сказал резко и отчетливо:
— Тогда все. Можешь помолиться на ночь, Дездемона.
Подобие насмешливой ухмылки тронуло под усами его губы.
Ах ты, бедняга, а я рассмотрела тебя вблизи, и сколько же у тебя седых волос появилось. Да, старишься ты, несчастненький. А мне вот не делается ничего. И красота моя умрет вместе со мной.
Ты выждала, Мадлен, до последнего. Все. Теперь можешь бежать. Выворачиваться.
Ну, где твоя хваленая смекалка?!
Краем глаза, крутясь в танце, она видела, как люди в медвежьих, тигриных, ягуарьих, волчьих, крокодильих масках озираются. Ищут глазами кого-то в толпе. Шныряют. Расталкивают танцующих руками, локтями. Рыскают. Кое-кто, в раздражении и досаде, уже и маску с себя сорвал. Употел. Упарился. Да видно сквозь прорези и дырки для глаз плохо. И рожи у них без масок злые. Будто им не дали любимую конфетку в награду за труды.
Чего вы ищете, ищейки?! Кого?!
До слуха Мадлен донесся хриплый шепот:
«Ушел!.. Ушел…»
Ага, ушел. Да, ушел. Ушел Князь. Спасся. И она тоже спасется. Она! Бойкая Мадлен! Она не из таковских, чтобы за здорово живешь подставлять себя под пули. Или под пытки. Да, ей однажды снилась дыба. И князей в Рус пытали. И смердов. И восставших крестьян. И матерых разбойников. Да она не дастся ни пытке, ни пуле, ни петле. Она полна жизни. Она живуча. Она кошка. Она Львица. Ее ранят — она рану залижет, уползет в пустыню. В снежную пустыню, к отцу Дмитрию. Он-то уж ее выходит.
Музыка, греми! Музыка, не останавливайся! Кружи нас! Закружи нам головы! Заверти нас в безумье!
Да, мир безумен, и в безумном танце я смеюсь над татями и убийцами, и в безумном веселье играю собственной жизнью. И я еще станцую канкан в Красной Мельнице, девочки. Еще сяду на шпагат. Еще вздерну ногу выше головы. Выше… выше…
Музыка оборвалась внезапно.
Барон отшвырнул Мадлен от себя.
Она упала в гущу прекратившей танцевать толпы, ударившись о чьи-то плечи, локти, колени.
Ее поймали чужие хищные руки. Сжали. Вцепились в нее.
— Держите ее крепче! Это шпионка!
Женский визг. Резкий мужской хохот. Истерика. Свистящий шепот сплетни.
Она стала рубить держащие ее руки. Бить локтями. Попадала в щеки. В груди. Орала. Вырывалась. Она же такая сильная. Она как камнебоец с северных шахт Эроп. Она кровь с молоком. Она себя в обиду не даст. Как крепко они ее держат! Ударить, еще, еще. Впиться в плоть зубами. О, человечье мясо. И кровь, такая соленая на вкус. Она красная. Она не голубая. Все это сказки. Маг, что ты предсказал мне там, в Нострадам?! Зачем ты показал мне Страшный Суд?! Это будет пострашнее Страшного Суда. Людской суд всегда страшнее.
Люди не пощадят тебя, Мадлен.
Ты слишком красива. Ты слишком открыта.
Ты слишком паришь и царишь над ними.
Люди никогда не прощают Царствования. Царения.
Царского полета над широкой, привольной землей, превращенной людьми в помойку, в выгребную яму.
О, Эроп, выгребная яма. Я устала жить в тебе. На дне твоем.
Я хочу взлететь… и полететь далеко, далеко. Пустите меня! Пустите! Вы, люди, людишки… медведи, волки, лисы… тигриные, собачьи когти…
— Эй, барон, она отдала записи?!
Куто. Это Куто. Его крик.
Он вопит, как баба на базаре. В Брюхе Пари. Над корзиной с капустными кочанами.
— Их нет, граф! Она сволочь, твоя шлюшка! Она все утопила в пруду перед дворцом! Мы не уследили за ней! Она обвела нас вокруг пальца! Куто! С ней пора кончать, Куто!
А это барон. Голос спокоен, кипит лютой ненавистью изнутри.
Как крепко держат ее эти визжащие чужие люди.
И, о Боже, она не понимает, на каком языке они кричат ей в уши оскорбления, лесть, комлименты, пошлые уличные песенки. Карнавал! Что ж ты напоследок лишил ее разума, Карнавал!.. Ведь она же не Кази. Она никогда не сойдет с ума. Ей недолго осталось жить. Ее убьют. Ее расстреляют. И Карнавал будет думать, что это так просто, для смеху, для веселья.
— Пустите меня!
Она извернулась и вырвалась.
И побежала.
Один зал, другой. Анфилада. Их вереницы, залов во дворце. И везде танцуют. А за ней гонятся. И она кружится по залам в чудовищном танце.
О Мадлен, ты бежишь в исподней рубашке по блестящему паркету дворца, и где твоя мечта о счастье? О ребенке, которого ты не родила? Тебе в руки сует полено, обмотанное атласными тряпками, человек в маске козла. И ты берешь деревянную куклу и танцуешь с ней. Кружишься. Прижимаешь к груди. Пусть думают, что ты сошла с ума. Кази сошла с ума. Мадлен не оставит ее. Мадлен пойдет вслед за ней. Безумие близко. Все идут по лезвию бритвы. По канату, натянутому над пропастью.
Спи, мой сынок, мой мазаный блинок. Я не испеку тебе блины. Не напою тебя сливками. Не покормлю тебя грудью. Я лишь спою тебе последнюю колыбельную песню. Тебе и себе. Нам вдвоем. Мы уснем вместе.
«Да, так, Мадлен, танцуй. Тебя скроет карнавальная толпа. Тебя примут за дурочку, играющую в Рождество. Играй. А я тем временем сниму свое синема».
Пьер?!.. Его голос… Она кружилась с поленом в руках по освещенному люстрами и факелами залу, а люди со страшными орудиями, загадочными стрекочущими камерами, яркими лампами и фонарями в руках бегали за ней, и она закрыла глаза: снимай, Пьер, меня для синематографа с закрытыми глазами, все равно на черной пленке никто не увидит их синевы. А я и с закрытыми глазами все вижу.