Тень на стене кивнула длинным птичьим носом. В теплом затхлом воздухе пахло табаком. Говоривший возобновил гундосую, мерную речь.
— И вот, поглядите-ка, я еще не показал вам, самое великое оружие — нож для метания вдаль, им можно убить, только если бросаешь его… Когда он летит, он блестит нестерпимо… Его бросают в плясунью на арене цирка, во взбесившуюся лошадь… в неверную жену… Она танцует и закрывает живот рукой, нагой живот, перламутровую грудь, ах, как ее можно написать, кадмий красный густо разбавить белилами, стронциановой желтой, чуть охры добавить… всего два мазка… она пляшет и знает, что сейчас умрет, что все равно я брошу нож, что все равно ты бросишь нож… Это японский нож, это нож самураев, столь же знаменитый, как самурайский меч, и зачем, зачем ты его не сделал мне, ты, собака, лучший друг…
В круге света от лампы, прикрытой драным абажуром, клонилась голова. Волосы тускло блестели сединой. В сморщенном ухе мерцала старым золотом, как слеза, золотая серьга.
Он был один. Нет, их было двое. И он пытался напомнить тому, другому, о том оружии, которое он сделал ему когда-то давно, там, в каменных недрах… — Шанхая?.. Иокогамы?.. Чайна-тауна?.. — по его страстной просьбе, в ответ на его слезы, его мольбу, его ужас, его ненависть.
* * *
Он тупо, набычившись, глядел сквозь стекло. Красная надпись, читавшаяся наоборот, уже не так будоражила его. Он уже не хотел сделать из этой надписи картину — разбить булыжником стекло, вырезать стеклорезом алые буквы, унести домой, наклеить на мешковину. Как бы он назвал такое полотно? Он бы назвал его: «Кровавая Мэри». Повсюду пьют коктейль «Кровавая Мэри», не только в Америке. Они с женой тоже пили его. Жена очень любила грубые коктейли, грубую еду. Любила жареное испанское мясо с бобами, алжирский кус-кус — рис, мясо, вареные овощи. Вино пила кружками. Водку — как извозчик, сказали бы сто лет назад. Теперь в Москве нет извозчиков. А вот в Вене есть, по улицам Вены снуют старинные фиакры. Туристический бизнес, доход, деньга в городскую мошну. А Нью-Йорку не до извозчиков. Нью-Йорк скоро подохнет от автомобилей. Кровавая Мэри, кровавая Кармен, кровавая Машка. Эй, Машка, сюда!.. Развелось проституточек. Так и шныряют между столов, снимают клиентов. Интересно, сколько они отстегивают официантам? Барменам?..
О, опять эта козочка. Она мелькает здесь не впервые. Тоже шлюха?.. Не похоже. Богато одета. А что, богатых шлюх, скажешь, не бывает?.. В наше время все бывает. Чудесное время, Господь, доложу я Тебе. Спасибо, что Ты все так устроил. Ты показал нам, что будет, если мы прорубим окно в Америку. Прорубили. А топор-то наш, старый, русский, тупой. И ко дну идет быстро, стремительно. Куда идешь, козочка?.. Сядь ко мне. Я старый и немного пьяный, ну, да это ничего.
Он разлепил губы.
— Эй, крошка, иди ко мне. Посидим. Мне скучно.
Рука его согнулась в неловком зазывном жесте. Богато, во все черное — в черный шелк, в черный бархат — одетая дамочка смотрела на него во все глаза. «Сейчас плюнет мне в рожу», - подумал он. Она шагнула к нему, отодвинула стул и уселась за его столик.
Она глядела на него из-за наполовину опорожненной бутылки водки, и ее глаза горели напряженным светом, как лампы большого накала. Он не понял, светлые у нее глаза или темные. Черная челка свешивалась до бровей, лаково блестела. Она ему кого-то сильно напоминала.
— Ну, привет, — сказала брюнетка хрипло. — Посидим, значит? Еще пузырь закажем? И закуски. Ты сиди, — остановила она его властным жестом, когда он сунулся, так, для виду, в уже пустой карман, — я сама закажу. Я угощаю. Эй! Икры нам! Мясное ассорти! Хлеба, помидор! И пузырек, — выдохнула она в лицо подбежавшему, скалящемуся халдею, — «Гжелка» есть?..
- «Абсолютику» не желаете?.. — официант подмигнул. Ну конечно, они друзья. Девочка снимает здесь сливки. Работают вместе, прожженные.
Официант улизнул, и он опять воззрился на девицу. Сердце ныло от бередящего, зудящего, как надоедливый зуммер, воспоминания. Где он видел ее? Где? Она подперла лицо кулаками, облокотившись на стол. Рассматривала его, как если бы он был не Канат Ахметов, а редкий тропический жук.
— Рассматриваешь?.. Гляди, гляди. Осетрина бывает только первой свежести. — Он поморщился, губы его скривились. — Сто морщин, двести. А когда-то художник был красив.
— Вы… художник?..
Он качнулся вперед. Брюнетка возьмет им еще бутылку «Гжелки». Это изумительно. Это великолепно. Это так замечательно, что ни в сказке сказать.
— Я — художник. — Он сложил губы в трубочку, будто посылая воздушный поцелуй. — Я великий художник. Ты меня не знаешь. Я был когда-то знаменит. Картины мои — в коллекциях… королевы английской… президентов всяких… князей, магнатов… черт знает у кого висят мои картины… так вышло, крошка, что я вот тут сижу, ты уж меня извини. — Он пьяно шмыгнул носом. — Так уж получилось. Не обессудь. С каждым бывает. С тобой вот тоже может случиться. А красоточка ты. — Он сильнее сощурил глаза, они стали совсем как две щелки. — Где-то я тебя видел, не вспомню никак.
Черненькая киска смотрела на него так внимательно, что ему стало не по себе.
— А ты меня узнала, узнала!.. Да, мои фотографии раньше в журналах печатали… давно, двадцать лет назад… тебя, крошка, тогда еще и не свете не было… с какого ты года?..
— Ни с какого. Витя, мерси!.. Ставь все на стол и исчезни, — черненькая быстро протянула ошалевшему официанту зеленую купюру, — на тебе, провались… — Она снова уставилась на него. — Ну, давай посидим, — весело сказала. — Ты забавный. Ты очень, очень хороший. Я тебя приметила давно. Я увидела тебя первый раз с улицы. Из-за стекла. Ты всегда тут водку пьешь? Почему ты был знаменит, а сейчас не стал?
Он смотрел на черненькую, коротко стриженную девушку, и ему было радостно, как в детстве. Если бы не этот странный, комарино зудящий зуммер внутри него, под ребрами, в висках.
— Потому что, — назидательно сказал он, улыбнулся, и его желтый клык выставился хищно. — Ничего нет нового под солнцем, все люди то воспаряют, то низвергаются в пропасть. А потом все становится костями и прахом. Понятно, крошка?.. Где я тебя видел?! — почти крикнул он, и из-за соседних столиков на него оглянулись возмущенно.
Она налила водку в рюмки сама. Чокнулась с его рюмкой.
— Давай за встречу, художник. — Ее блестящий глаз глядел озорно, завлекательно. Может, она уже где-то выпила? — Я-то тебя вижу впервые.
Он поднял рюмку. Поднес к глазам. Посмотрел на нее сквозь водку, как сквозь алмаз.
— Вспомнил, — вышептал он довольно. — Все вспомнил. Ты нью-йоркская певичка Люба Башкирцева. У тебя был концерт в нью-йоркском порту, для докеров, на открытом воздухе, в тот день, когда я… ну, словом, когда я убегал… уплывал… я… бежал!.. — он махнул рукой. — Мне надо было убежать, вернуться… понимаешь, вернуться… а на самолет у меня денег не было… уже не было… и я…
Она смотрела на него, широко распахнув глаза.
— Ишь, реснички-то накрашенные, неподъемные какие… Хочешь, допьем это дело, доедим, — он взял пальцами из тарелки ломоть буженины, засунул в рот, — а то и не доедим, соберем в кулечек… и еще бутылочку возьмем, в ночь, про запас… и рванем ко мне?.. Ко мне в мастерскую… И я вспомню, расскажу тебе, когда там… когда я…