Ты платишь за одного своего ребенка жизнями других, сказала она себе, и это слишком большая плата, тебе не кажется? Она надела наушники. В наушниках играла тихая, успокаивающая музыка. Когда их самолет будет падать, музыка будет играть все такая же тихая и нежная, умиротворяющая. Так устроен мир. Музыке все равно, живешь ты или умираешь. Музыка всегда жива, и всегда одна.
А ведь Иван не знает, чем занимается его отец. Не знает. И она об этом узнала случайно. У Аркадия. Не узнала — догадалась. А потом, тогда, там, в лесу в Старой Купавне, Ким сам проболтался.
Если убийство нынче становится профессией — почему бы и ей не принять участие в диком карнавале? Страшная пляска, Марита. Почище зажигательной арагонской хоты. О, тебя хоту учила танцевать старая Хосефа Гранадос! Старая Пепа знала толк в хоте. Она танцевала хоту по всем правилам. Она выходила во двор их дома в Сан-Доминго в короткой и пышной, до колен, юбочке, голени ее были охвачены красными чулками, перевязанными крест-накрест черными подвязками, на ногах у нее были черные матерчатые туфельки, кружева нижних юбок, густо-розовые, взвивал сухой жаркий ветер; старая Пепа, с лицом таким морщинистым, что оно гляделось ржавой от старости абрикосовой корой, и с серьгами в ушах такими огромными, что они напоминали золотые тыквы, с бубном в руках, таким же старым, как она сама, выходила, горделиво на середину двора, поднимала руки с бубном вверх — и, размахнувшись, ударяла сморщенной ладонью в бубен, а тут и вступал, вскинув голову, ее седой петух, ее муженек Пакито, он сильно ударял пальцами о гитарные струны, и пошло-поехало, гитара уже исторгала эти зажигательные, трехдольные взлеты, взмахи, всплески, взвивы; и старая Пепа, наклонив шею и встряхивая бубном, уже ударяла ногой об ногу, как молодая, а Пакито, стоя поодаль, играл все рьянее, все настойчивей, будто хотел оборвать все струны, переломить гитару надвое — сколько же в нем было огня, в старике! — а Пепа уже шла по кругу двора, и мать Марии, Мария-Луиса, уже хлопала в ладоши и щелкала пальцами, и вскрикивала: «Оле!», подбадривая танцовщицу; и уже не разглядеть было коричневого измятого лица старой Пепы — она была снова молодой и горячей, и еще ни одного ребенка не родилось у нее, и еще ни одного из них не убили на войне, и еще смоляные косы были у нее, а грудь высокая, будто два круглых жарких апельсиновых шара было спрятано там, под черным арагонским платьем. «Оле! Оле!» — кричала маленькая Марита и тоже хлопала в ладоши. И, не выдержав, выбегала на середину двора, к Пепе — танцевать вместе с ней. И танцевала, подняв смешные маленькие ручки над головой, притопывая ножонками точно как Пепа. И Пакито бил по гитарным струнам, гортанно восклицая: «Хота-а-а-а!»
Этот скорпион Беер заполучил в убийцы танцорку. Танцорка, ты должна станцевать ему танец. Такую хоту, какую он никогда в жизни не видел. И не увидит.
Под ней, далеко внизу, летела, плыла, синела в тумане Япония. Древняя страна, дальние острова. Сколько стран они уже с Иваном перевидали? Почему у Родиона была такая мелово-белая рожа, когда он сажал их в самолет? Он же всегда такой розовый поросеночек. Есть повод пугаться? Повод бояться есть всегда. Христос учил бедных людей не бояться. Боящиеся, говорила ей мать, это значит неверующие; они только притворяются, что они верят, а страх ест их изнутри, и они будут гореть в аду вместе с магами, волхвами, преступниками, чародеями, гадальщиками, разбойниками, ворами, прелюбодеями и убийцами. Лолочка, подруга, и ты будешь гореть в аду тоже, Лолочка? Ты же такая красивая, такая бойкая и умная. Ты же видишь будущее. Ах да, будущее запрещено видеть. Плохая ты христианка, Мария. Ты бы хотела увидеть свое будущее.
А что, если будущего у тебя — нет?
Самолет стал снижаться, терять высоту. Проваливался в воздушные ямы. Снова взмывал вверх. Мария вцепилась в ручки самолетного кресла. Рядом безмятежно, задрав подбородок, спал Иван. Он был, как всегда, в отличной танцевальной форме. На него не действовало ничего. Ни ее слезы и рыдания. Ни ругань и матерки Станкевича. Ни бесконечные перелеты из страны в страну. Ни смена часовых поясов и дат. Ни изнурительные репетиции. Он никогда не болел, не ныл, не хныкал, не капризничал. Он всегда улыбался. Он всегда был подобран, как хищный зверь для прыжка. Он всегда был двужильный. А сейчас он просто спал, похрапывал, наслаждаясь полетом, как наслаждался бы хорошим вином, и бисеринки пота выступили у него на висках.
О, как же он похож на испанца, подумала Мария обреченно. Никогда бы не подумала, что он русский. Кто были его предки? Все мы состоим из плоти и крови своих предков. Только души у нас всех разные. Русский испанец, великий Иоанн, с врожденным блеском танцующий фламенко, разве тебе не видится во сне, что я тебе изменила? Что я изменила тебе — с твоим отцом?
Тишина. Какая провальная, мертвая тишина.
Не бойся, Мария, это закладывает уши. Самолет круто идет вниз.
Ей хотелось крикнуть: сейчас мы разобьемся! — и она сдержалась, сцепила крепче зубы, и так впилась пальцами в ручки кресла, будто попугай когтями — в решетку клетки. Самолет, как же я боюсь тебя! Как ненавижу тебя! Я когда-нибудь разобьюсь, это точно, подумала она с ужасом, борясь с подступившей к горлу тошнотой. Огромная железная машина быстро, пугающе стремительно скользила вниз, к земле, и земля приближалась неотвратимо, как судьба.
«Судьба. Моя судьба. Зачем я поймана, как птица? Я же вольная бегунья. И у меня сильные и длинные ноги. И я танцую хоту так же хорошо, как танцевала ее когда-то старая Пепа во дворе в Сан-Доминго. Быстрей, самолет! Или уж падай и разбивайся к чертям, или садись! Пусть мы останемся живы! Боже! Дай нам…»
Она зажмурилась. Стюардесса пропела: пристегните ремни, мы приземляемся в аэропорту столицы Японии Токио, просьба к пассажирам — не курить… Иван открыл глаза, когда самолет так наклонился носом вперед, что маленький раскосый мальчик рядом с ним чуть не вывалился из кресла, даром что был пристегнут ремнем. Ребенок закричал, заплакал, Мария вздрогнула, встрепенулась. Иван, сощурившись, брезгливо глянул на восточного мальца.
— Ишь, как орет-то! Боится…
Мария смотрела в лицо Ивану. Зачем он так глядит на ребенка? Так… презрительно…
«Он никогда не захочет ребенка от тебя, — вдруг подумалось ей беспощадно и жестоко. — Никогда. Несмотря на то, что он желает и хочет тебя. Но это же не любовь, Мара. Это — опьянение мужчины — женщиной. Только и всего. А любовь — это когда мужчина хочет от тебя ребенка. Когда он спит и видит вашего общего ребенка, придумывает ему имя, шепчет тебе, обнимая тебя: я хочу, чтобы у него были твои глаза… твоя улыбка… Он же не любит тебя, Марита! Он любит только твое тело! И твой танец! И деньги, что ты ему приносишь!»
Самолет выпустил шасси, и весь железный корпус сильно тряхануло. Навстречу уже бежала бетонная посадочная полоса. Зубы Марии застучали друг об дружку. Она плотно сжала губы. Японский ребенок в кресле рядом с Иваном по-прежнему громко плакал, и она, через торчащие колени Ивана, перегнулась к нему, приголубила его, погладила по голове.
— Не плачь, маленький, не плачь…
Мальчик, плача, косыми черными глазками исподлобья глядел на тетю, говорящую на непонятном языке.