Сердце стучало как колокол. Я сунул телефон в карман. Она здесь! Скорее к ней!
Старый дурак, ты с ума спятил совсем. Если они только что прилетели, представь ее. Она спит. Приняла ванну и спит. Она отпахала двадцать концертов за десять дней и дрыхнет у себя дома без задних пяток. Она прилетела с другого конца планеты. Десять часов с Москвой разница, старый идиот! Ты дашь ей отдохнуть?! Ты… зачем ты собираешься к ней, старый осел, ведь там может быть… там может быть — твой сын!
Твой… сын…
Я бросил натягивать новые, вчера купленные у Версаче джинсы. Опомнился. Замер. Нет, все впустую! На меня опять накатило. Ее губы. Ее глаза, темные, сладкие, страшные. Ее груди. Ее горячая гибкая шея, так и ложащаяся под мои губы. Ее торчащие дыбом твердые, как гранитные, соски, напрягшиеся в смертельном, неистовом желании. Ее пылающий, гладкий, как перламутровая внутренность раковины, бархатистый живот, горячий, нежный, и моя рука скользит по нему, все ниже, ниже, и палец погружается во тьму и влажный огонь, будто в сердцевину раскрывающегося цветка. Я, в умалишении, застонал и положил себе руку на вставшую дыбом, упрямую, победно-жесткую природу. Уд и дух! Неужели вы — одно! К черту. Все к черту! Она. Только она!
Я, выругавшись, резко дернул «молнию» вверх, затянул на талии ремень — не вздохнуть. Я и так был всегда тощий, а тут похудел, страдая, еще больше. Моя белокурая женка подозрительно глядела на меня. Ахала: «Да ты не заболел ли, дорогой?..» Заболел! Да, я заболел. Я заболел ею. Я заболел опасно. Если так дальше пойдет — руки дрожать будут, я потеряю квалификацию, я потеряю кусок хлеба. Я разучусь стрелять. Деньги с собой? Вперед!
Машина завелась лишь с десятого раза. Я, сидя за рулем, уже беспощадно матерился. Улицы мелькали передо мной дикой каруселью. Бульвары, проспекты неслись, катились колесом. Я был белкой в колесе. Я спешил, ехал к моей любимой. К моей бессмертной возлюбленной. Что я, говорил я себе, я окончательно сбрендил, у меня же было столько баб, что никому и не снилось, еще когда я был известный спортсмен, вокруг меня всегда вились девки и бабы, как пчелы вокруг медового цветка, я был меткий стрелок, я прельщал их и выстрелами в яблочко, и самим собой, да, я всегда был самец что надо, неотразимый, и у меня всегда были бронированные яйца, — фу, как ты пошл, Метелица, что ты городишь, но ведь это правда, бабы липли ко мне, я считался у них шикарным мужиком, мужиком что надо, суперкласс, номер один, просто Шварценеггером каким-то, Сталлоне новым я у них считался, и это я выбирал всегда, а не меня выбирали, и я пытался быть возлюбленным, и был им с доброй сотней баб, и я пытался быть семьянином, и я был им, сначала с одной хорошей бабой, потом — с другой, и вот я, старый мерин, внезапно, встретив Марию, понял, что такое любовь. Что — такое — настоящая — любовь! Когда — не можешь — без — нее…
Я не мог без нее. Я уже не мог без нее. Это означало — я погиб?
Теперь я знал, что такое погибель. Что такое баба — погибель мужика.
Эта чернявая ушлая гадалка, Лола, эта знаменитость, баксы под свою толстую дынную грудь кучами гребущая, мне не все сказала. Что-то бестия утаила. А я знаю, что. Она утаила видение про смерть. Все хотят праздника, торта, вина, любви, золота и денег, и никто не хочет — про гибель. А она приходит в разгаре праздника. В разгаре буйного танца. И кто робкий, тот тушуется, сгибается перед ней в поклоне. А кто посмелее — приглашает ее на танец. «Сеньора смерть, мы просим вас за дверью подождать! Мне Анна будет петь сейчас и Мара — танцевать…» Мара, Мара. Мария. Погоди, я ведь уже еду к тебе. Еду уже.
Вертящееся колесо улиц. Жернова станций метро. Цветные конфетти бегущего, сыплющегося люда. Мария. Мария. Мария. Я слепой. Я веду машину плохо. Я рискую разбиться. Я еду к тебе.
Я взбежал по лестнице стремглав, как мальчишка. Когда я так бежал к женщине? Я не помнил. Никогда. В первый раз. Все должно когда-то быть впервые. Я не думал о том, у нее ли сейчас Иван, отдыхает ли она, хочет ли она меня сейчас видеть. Я чувствовал одно: если я сейчас же не увижу ее — я умру.
Я не звонил ей — я знал, что она дома. Я видел это сердцем.
И когда я позвонил к ней в дверь, в ее квартиру на Якиманке, и она открыла мне не вдруг, не сразу, а я еще слышал из-за двери ее медленные, ленивые шаги, — да, она отдыхала, нежилась в постели, да, я потревожил ее покой, ее dolce far niente, — я смог только протянуть руки навстречу ей. Протянуть руки — как протягивал бы всего себя.
— Dios, — сказала Мария по-испански, — Dios, Dios…
И она вошла в мои протянутые к ней руки, как вошла бы в раскрытые двери.
Расстояние. Его нет, когда двое становятся одним.
Это было страшно. Слишком страшно. Страшнее, чем взбираться по отвесной скале в горах — вверх, к вершине. Синие облака, разреженный воздух. Ты можешь умереть в любую минуту. Но тебя хранит Бог, разверзая перед тобой две пропасти — пропасть-бездну под тобой и пропасть-небо — над тобой.
А в середине — вы оба, преступные.
Что вы преступили? Все. Все, что можно.
А если бы она была моей дочкой? Да, она вполне могла быть твоей дочкой. Твоей испанской дочкой, Маритой, ласкушей, лиской, хохотушкой. Когда вы становитесь одним, трудно и бессмысленно задавать себе такие вопросы. Дочь, нежная кожа, кровь бежит в узких сиреневых жилках на висках, на тонких запястьях. Это почти инцест, ведь ты — женщина моего сына, и по годам ты мне дочь, я знаю, что я сумасшедший. В любви сумасшедшие все. Все. Без исключения.
Расскажи мне, что такое работать киллером. Что такое убийца. Они лежат сплетясь, плотно прижавшись друг к другу, без зазора, их горячие животы сплавлены, и ее нога, согнутая в колене, лежит на его ноге, и пальцы щекочут его кожу, и от этого еле слышного прикосновения он теряет голову.
Толкать, толкать себя, вперед, к ней, подавать себя, пронзая собой ее — насквозь. Ей это нравится. Она хочет этого. Она раскрыта перед тобой, как алая, душистая роза, и ее красота пьянит тебя, ты пьян. Ты пьян ею, и ты не вытрезвишься никогда. Уже никогда. Все. Ты погиб.
Разве погибнуть — это значит родиться вновь?
Да, выходит так. Ты умер — ты рожден. Киллер, любимая, это гадкая работа. Это не профессия, конечно, не думай обо мне плохо. Это работа. Это такая дикая, мерзкая работа, и я вынужден ее делать, чтобы… Чтобы — что? Договаривай! Чтобы твоя семья не умерла с голоду? Да, чтобы моя семья не умерла с голоду. Две семьи, точнее. Да хоть сто семей, ты не должен, не должен убивать людей, получая за это деньги! Почему ты так побледнела? Не надо. Не пугайся. Хочешь, я брошу свою работу ради тебя? Хочешь, я пойду по миру? С сумой, с котомой? Хочешь, пойдем по миру вместе, ты умеешь танцевать, я умею крутиться колесом на ковре, я ведь занимался спортом, кроме биатлона, я занимался когда-то борьбой и гимнастикой, я смогу делать тебе красивый фон, когда ты будешь плясать на улицах; все будут говорить: глядите, плясунья и гимнаст, дадим им денег, чтобы они могли прокормиться, выжить, они ведь такие красивые!.. Да, ты красивый. Да, у тебя повадки старого гимнаста. Скажи, ты хорошо стреляешь? Да? Да. Иначе я не был бы киллером. Ты сказала — «старый», ты что, считаешь меня стариком? Нет. Ты не старик. Ты моложе всех. Ты мой. Ты единственно мой.