ПОД КУПОЛОМ. ОТЕЦ ПАВЕЛ
…красные полосы Солнца. Последняя вспышка. Ночь.
Все погрузилось во тьму.
Тьма. Ты пришла.
ТЫ ПРИДЕШЬ В СВОЙ ЧЕРЕД КО ВСЕМ, ТЬМА.
Смерть ли ты? Или ты живая?
Тьма, мы ничего не знаем о тебе; мы только провожаем в тебя уходящих и встречаем вновь приходящих из тебя.
Тьма до рожденья; тьма после кончины.
– Христианския кончины всего живота нашего у Господа… просим… – шепчу я бесслышно.
Ночь, и я одна во храме.
Никого.
Нет. Со мной они, святые мои. Пророки мои. Апостолы. Мученики. Архангелы и серафимы. Князья и рыбаки простые. Они глядят на меня. И я гляжу на них.
Их глаза, намалеванные, – живые. И мои – живые тоже.
Скрещиваются наши живые глаза.
Живое всегда молится живому.
Я сижу на полу, на холодных каменных плитах церкви Казанской Божией Матери, что в Хмелевке, близ Василя, в белокаменной старой церкви над Волгой. Сижу на полу Храма Деревенскаго. Мне тепло от золота, кармина и сурика икон. Мне тепло от огромных глаз Богородицы Елеусы, что глядит на меня с древней кирпичной стены.
И длинно, протяжно скрипит тяжелая дверь. Она скрипит, как несмазанные уключины старой лодки.
И я вздрагиваю: мне кажется, это уключины той Лодьи, что на куполе по ночной Реке плывет, скорбно скрипят.
Нет. Это, окованная полосами ржавой жести, отворилась дверь храма.
Сначала я вижу – черное крыло летит над выщербленными гранитными плитами. Черная ткань. Ряса. Она летит ко мне. Полы черные, легкие развеваются. Огромная черная бабочка подлетает. Подошел священник. Подними глаза от каменных плит. Погляди на него.
Я поднимаю глаза. Передо мной стоит совсем молоденький мальчик. Он одет в черную длинную рясу, а на груди у него серебряный крест. У него раскосое татарское лицо, узкие, двумя черными стерляжьими мальками юрко плывущие глаза, совсем восточная, жиденькая, монгольская бороденка. Мальчик-священник спокойно стоит рядом со мной, на полу сидящей. Кажется, он не удивлен тем, что я здесь.
– Здравствуйте, – здоровается он первым.
Я вскакиваю с холодной древней плиты.
– Здравствуйте.
– Я отец Павел, – он слегка кланяется мне и улыбается тонкими татарскими губами, и смешливым, острым становится степной прищур. – Я тут новый священник. Я еще учусь в семинарии в Нижнем. Но мы с матушкой уже сюда переехали. А вы кто?
– Раба Божия Елена, – говорю.
Он доволен ответом. Не спрашивает, почему я здесь, одна, поздним вечером. Не гневается, почему храм отворен. У кого ключи?
Все открыто, вольно, настежь, заходи, человек…
– На фрески смотрите, раба Божия Елена? – Голос мальчика тих и глух. Он словно боится поранить меня простым вопросом. – Так это ж бывший тутошний иерей намалевал. Спасибо ему. Он наш храм из руин поднял. Воскресил…
Молчание окутывало нас обоих прозрачным звездным мафорием. Мальчик потеребил на груди посеребренный дешевый, видно, оловянный крест. Золотое кольцо проблеснуло в полумраке на тонком пальце. Такой молоденький, а уже женат, весело подумала я.
– Как священника этого звали? – Тихо спросить, еще тише. – Настоящий художник. Целый мир на стенах родить… Так все… странно… непохоже не другие церкви…
– Да, – тихо и гордо согласился мальчик, водя глазами по самоцветным далматикам и горящим хитонам, по пылающим темным золотом ликам, – необычно. Вот видите, Христос с учениками, Матерью и Марией Магдалиной в ладье под куполом плывет? Это не канон. А красиво. Тут вообще все – не по канону. – Он вздохнул прерывисто, как после плача. – Его звали отец Серафим. Он приехал сюда из Нижнего Новгорода. Его лишили сана.
Я стояла напротив юного священника и чувствовала, как он волнуется, а изо всех сил старался казаться спокойным.
– Сана лишили?.. За что?..
Мальчик опустил голову. Потом снова поглядел на меня. Узкие степные глаза его рыбами блестели, плыли во тьме.
– За все хорошее.
Елеуса радостно, восторженно глядела на меня, будто б я была потерянной – и вдруг нашлась; будто бы я была ее доченькой мертвой – и вот воскресла.
– За что же?..
Голос мой сошел на нет. Сердце прыгало меж ребер пойманной рыбой.
– Он ослепил человека.
Я положила холодную ладонь себе на горячие губы.
Я уже не спрашивала. Только слушала.
– Его прислала сюда епархия. Отец Максим, Карповской церкви настоятель, похлопотал. Вроде все хорошо было. Прислужницу к нему приставили… матушка Михаила из Макарьевского монастыря монахиню прислала. Иулианья ее звали. Много хорошего отец Серафим в селе сделал. Всем помогал. Вот церковь оживил. Расписал всю, и иконы… тоже он рисовал. Мальчика из детдома на воспитание взял. Все вроде так хорошо… И надо же такому… Подрался он. Смертным боем. Избил до полусмерти одного тут… Кривого. И глаз ему зрячий – выбил. Слава Богу, до суда не довели. Уехал отсюда отец Серафим. Куда? Я не знаю. Вот все, что я знаю. Так люди мне рассказали.
Он улыбнулся тонко, узкой щелью юного рта, в улыбке перламутрово блеснули крепкие, кровожадные зубы. «Как же он, молодой да зубастый, в пост-то да без мяса?» – мелькнула подлая, злорадная мысль.
Мальчик еще немного постоял передо мной. Опять вздохнул глубоко, как дитя.
– После его отъезда… ну, как его сана лишили… уж и матушка Иулианья померла… когда уж меня сюда прислали… мы у него в избе вот… нашли…
Священник отшагнул вбок, шатнулся, быстро пошел прочь от меня, в глубину храма.
Я следила за ним глазами.
И все святые и пророки, ангелы и архангелы тоже следили за ним живыми, птичьими, рыбьими, зверьими, человечьими глазами.
Мальчик подошел к большому темному ларю, прижавшемуся спящей коровой к беленой храмовой стене. Откинул обеими руками тяжелую крышку. Наклонился над ларем; взял что-то в руки. Повернулся ко мне и быстро, стуча каблуками башмаков по каменным плитам, пришагал ко мне обратно. Я глядела пристально и все же не различала в густой красной тьме, что он держит в руках.
– Здесь храню… здесь ей, наверное, самое место…
Увесистое. Тяжелое. Кожаное. Лохматое. Книга.
Отец Павел протянул мне ее.
Я приняла ее на руки. В руки.
Кожа переплета была теплая, как кожа ребенка.
– Вы откройте, откройте…
– Да я же не вижу ничего, тьма тут…