И вздохнул глубоко. Я слышал его тяжелый вздох, как вздох земли.
А выдохнул легко, так поземка обвивает бегущие, легкие ноги:
- Аминь.
«Ами-и-и-инь», – повторил я внутри себя, и легкий звон этого блаженного, легчайшего слова наполнил голову мою, ребра мои, заполнил всего меня, как огромный живой купол, тайным, неслышимым песнопением, той музыкой, кою теперь во все времена буду слышать я в бедной, любимой, возлюбленной Церкви моей.
Я решился тут же, сразу. Не я. За меня все уже Господь решил.
- Отец Максим. Я хочу священником стать. Скажите, это трудно мне сделать будет?
Я знал: он не посмеется надо мной. Не изглумится. Не ударит меня кулаком по глупой голове. Не пнет ногой. Не крикнет мне: «Забудь навек! С ума спятил!»Он только что принял покаяние у меня. Он — понимает.
- Чадо, ты… рыбачишь? – вместо ответа на мой вопрос сам спросил он меня.
Глаза мои, наверное, круглыми стали, не хуже, чем у рыбы.
- Я?.. я…
- Давай с тобой, чадо Борис, в воскресенье, после Литургии, откушаешь с нами во храме, чайку попьем, отдохнем… и — на рыбалку пойдем.
Я глядел на него, изумленный, на золотого ежа его бороденки смешной.
- Пойдешь, чадо?
- Пойду.
Мы с ним были, я так понял, одного возраста.Очень молодой батюшка был.
- Старших своих с собой возьму. Витю и Алешу. Младшим еще рано по рыбу.Пусть с матушкой сидят.
Он улыбнулся в золотые, стрелочками, усы.
- Млад-шим?.. Сколько же у вас…
Я не договорил.
Мы были одни в темном, искрящемся, как печь — дотлевающими дровами, золотом и медью окладов и догорающими свечами храме.
Богородица Тихвинская на иконе клонила нежную голову под тяжестью короны. Кабошоны, торчащие ягодами из оклада, гладко обточенные, брусничные рубины и льдистые, отломанными кусками сосулек весенних, сапфиры мерцали во тьме обещанием Царствия, где — вечное лето и никогда не заходит Солнце.
- Пятеро, – светло улыбнулся священник.
Я ощутил незримый черный креп на своем лице.
- Не унывай, чадо. Уныние — тоже смертный грех. Еще полюбишь. Еще родишь. Удочки и наживку не готовь, я сам возьму, у меня все снасти есть.
Когда я поцеловал ему руку, поклонился до земли и уже уходил из храма, меня догнал его веселый, солнечный голос:
- И Господь тоже рыбу ловил! И — Апостолы Его! Святое дело!
Мы отправились на рыбалку после литургии. Чем отличается Литургия Василия Великого от Литургии Иоанна Златоуста, я еще не знал тогда. Не знал, кто были такие эти Василий и Иоанн. Когда жили. Почему их службы у нас во храме служат. Я был неграмотный, ноль, зеро. Темный. Темная ночь. Но я сильно желал. Хотел.
Неточное слово – «хотел».
Не я хотел; Господь хотел. Мне оставалось только сделать шаг. Свой собственный. В Его славу.
После службы сидели в трапезной, завтракали. Еда церковная была простая и вкусная: картофель вареный, селедка кусочками, салат из редиски, зеленого лука и свежей капусты, ржаной хлеб, вишневый компот. Отец Максим прочитал над едой молитву, перекрестил еду и перекрестился сам, и все перекрестились, и я тоже. Так вкусно я не ел никогда. Потом отец Максим переоделся, снял рясу и надел простую мужскую одежду, походную и удобную — старые штаны, сапоги и штормовку. Улыбка не сходила с его лица, даже если его губы не улыбались.
Доехали на электричке до станции Линда. Там слезли с поезда и пошли к реке. Не к Линде — к Кезе, ее притоку. Кеза речка узенькая, нежная, маленькая, ласковая. Речка-ребенок. Отец Максим крепко держал за руки двух мальчиков — Витю и Лешу. У них обоих были одинаково, под горшок, стриженные головенки. За плечами у отца Максима, в рюкзаке, бились друг об дружку консервные банки. Из рюкзака торчали снасти. Удилища были бамбуковые. Поплавки — из пенопласта. На лесках посверкивали блесны.
Они сверкают, как церковное золото, подумал я тогда.
Расположились на бережку. Разложились. Мальчишки ковырялись в земле, в деревянных коробках с дождевыми червями и мотылем, насаживали червей на крючки. Отец Максим бросал в речку хлебные крошки. Я еще спросил его тогда: а не грех ли нам, людям, охотиться и рыбачить? Ловить живое, умерщвлять его… а потом — варить, жарить и есть… из шкур — одежку себе шить…
И священник ответил мне: «Это было и будет всегда. У природы надо уметь просить. Надо уметь молиться Господу, чтобы Он подал тебе природы дары. А мы — разучились это делать. Мы насилуем природу, а надо любить ее». Он положил удочку, с нацепленным на крючок вертящимся червем, на песок, сложил руки в благоговении. Без священнического платья, без длинной рясы, в рыболовецких замызганных штанах и сапогах до колен, в старой штормовке, он все равно здесь, на берегу Кезы, оставался — у ног Бога, рядом с Богом. «И я тоже так хочу», – шептал я самому себе сухими от ветра губами.
- Господи, подай нам рыбки Своей на пропитание! – возгласил отец Максим. – Подай нам немножко святой живности Своей, и Ты, бывало, рыбку ловил с учениками Своими, Апостолами, и вкушал ее… и мы же, Тобой укрепленные, изловим насельников природы Твоей, живого земного Царствия Твоего, да не обидим Тебя ловлей Своей! Да подашь Ты нам рыбы, Господи, и возблагодарим мы Тебя за радостной трапезой Своей! Аминь.
Я спросил его:
- Это такая молитва есть?
Он в это время закидывал удочку. Поплавок качался на тихой, глаже голубого зеркала, нежнейшей воде. Воткнул удочку в песок. Распрямил спину. Я увидел, что глаза его ярко-голубые, как вода Кезы.
- Нет. Такой молитвы в молитвах Святых Отцов нет. Это я сам так молюсь. Это я сейчас так помолился. А в другой раз — по-другому помолюсь. Молитва не только по-писаному читается. Молитва — от сердца идет.
Поплавок дернулся раз, другой и утопился, ушел под воду.
- Папа-а-а-а! Клюе-о-о-от! – завопили сразу оба мальца.
Отец Максим ловко выдернул удочку из песка, подсек, справная, стройная, пятнистая щучка шлепнулась к нашим ногам, забилась на песке, разевая жабры, глотая обезумелым зубастым ртом песчинки.
В песке извалялась… как в сухарях…
- Мне жалко рыбу, – выдавил я.
Дети, оба, уставились на меня.
- Отпустить хочешь? – серьезно спросил меня Витя, глядя исподлобья. – А жарить мама что будет? А уху варить из чего?