И я иду. И я – внутри себя – пою.
Я пою так:
«Я увижу тебя! Я увижу тебя!»
Сумкой размахиваю. Внутри все горячо. Вот уже и перелесок, ветви берез все инеем обсыпаны, будто в сахар их обмакнули. Все пылает и сверкает, и мороз вроде бы не слабже, а крепче! И – тишина, такая тишина! Никто ведь не балакает, все – тихо идут. На Ключ, на святой…
Вот и тропинка вниз. Ступени, выбитые лопатой в глинистой земле, сейчас под слоем снега и льда. Лед кто-то сердобольный крошеным углем присыпал. Цепляемся за железные перила – ржавые трубы, вниз вдоль снеговой лестницы протянутые. Вниз, вниз, вниз… Там – вода. Там – жизнь. Там – журчит, бьет… снег, воздух целует…
Гляжу прямо перед собой. Сердце выпрыгивает из горла. По сторонам не зыркаю. Если он здесь – он меня сам увидит. Если он что скажет, возгласит… или запоет… или замолится громко, на весь лес – я его сама услышу… и увижу…
Я не ожидала, что это будет, как вспышка Солнца.
Как – из-за Волги – Солнце вдруг, над снегами – выкатилось, в морозной синеве, в инистой дымке – золотом – взорвалось!
Он стоял над Ключом в длинной, до пяток, сплошь затканной золотом праздничной ризе. Солнце заливало его с макушки до сапог, из-под края ризы торчащих, и золотые отсветы играли на сугробах, и желтые сполохи ходили по радостным лицам людей, вокруг Ключа стоящих. По ледяной лестнице к Супротивному ключу спускался, шел и шел народ. Ба, да весь Василь здесь! И все тут меня… видят…
Шепоты я слыхала, да. Разные шепотки.
– Настька Кашина… Глянь…
– Хворала так долгонько, што ль?.. Штой-то я ее… всю осень, почитай, не видала…
– Да батька у нее строгай… Вишь, невестится девка… Я чай, он к ней парней – не подпускат…
– Гляди, гляди, Настюха!.. А бледная какая!..
– Ну точно, в больничке лежала…
– А ты это, врача нашего, Бороду, поспрошай, чо это такоя с ней было-та…
– Так тибе Борода и скажет!.. Борода – сам тибя лучче послушат…
Я видела его. Я слышала его.
Я слышала его голос. Он говорил, как пел.
И золотым медом обливалось мое бешеное, бедное сердце.
Я тогда, на Ключе, слова эти не запомнила.
Я уже потом… после… потом… когда на Богоявлении одна на колени в снег вставала… и плакала, плакала… все наизусть выучила…
– Глас Господень на водах вопиет, глаголя: приидите, приимите вси Духа премудрости, Духа разума, Духа страха Божия, явльшагося Христа…
Днесь вод освящается естество, и разделяется Иордан, и своих вод возвращает струи Владыку зря крещаема… Яко Человек на реку пришел еси, Христе Царю, и рабское крещения прияти тщишися, Блаже, от Предтечеву руку, грех ради наших, Человеколюбче…
Я сама не знала, не понимала, как медленно, будто во сне, подломились колени, и я упала на колени в чистый, серебряно-синий, лисий, пушистый снег.
Сумка отлетела вбок. Утонула в сугробе. Я глядела на живую, бьющую из-под камней, из-подо льда и снега живую воду, и глаза мои остановились. Остановилась радость. Замерла песня. Затихли все звуки, слышимые и неслышимые. Остался один звук: тук, тук-тук. Тук, тук-тук.
Это бился Ключ?
Ключ – во мне… меж ребрами… живой…
Снег расстилался по прозрачному, в царском инее, лесу золотой парчой. Отец Серафим допел до конца, люди вокруг меня тоже что-то пели, нестройно, кто в лес кто по дрова, но все равно хорошо, и слышала я голос батюшки, как сквозь густую ячею рыба видит солнце свободы:
– Тако глаголет Господь: жаждущии на воду идите, и елицы не имате сребра, шедше купите, и ядите и пийте, без сребра и цены, вино и тук. Вскую цените сребро не в хлебы, и труд ваш не в сытость? Послушайте Мене, и снесте благая, и насладится во благих душа ваша!
Я стояла на коленях в снегу с закрытыми глазами.
Вокруг меня люди шевелились, сновали, наклонялись, ахали, становились на колени, протягивали к Ключу банки и стаканы, бутылки и горлышки грязных канистр, – а я стояла в снегу на коленях перед Солнцем моим, не видела ничего, я видела его, Солнце мое, внутри себя, и я – ему – молилась.
И я почувствовала, как лицо мое, пуховый платок мамин и мои голые, без рукавиц, руки засыпают ледяные, иглистые искры, солнечные капли, как святая вода льется мне на лоб, на щеки, на глаза, и – да, на губы, льется по губам, льется за шиворот, льется по овчине тулупчика, льется по всей мне, будто я и без тулупчика, и без платья, и без рубахи, будто я – на морозе – перед ним – счастьем моим – голая, счастливая…
– Тако глаголет Господь: почерпите воду с веселием от источник спасения!
И я открыла глаза.
В воздухе махнула и будто тряхнула гривой, как веселая лошадь, золотая солнечная щетина, и с нее на меня вдругорядь посыпались капли. Отец Серафим наклонился, опять обмакнул щетку в ведро со святой водой и снова махнул ею – на меня, на всех, кто молился рядом со мной, в синий воздух, в свет.
– Пойте имя Господне, яко высокая сотвори: возвестите сия по всей земли!
И я уж не закрывала глаз.
Я смело – распахнув настежь глаза – глядела в его любимое, такое родное лицо, в сияющие небесным светом, длинные, широко расставленные, как у коровы или быка, глаза, без берега-без дна; глядела на румяные на морозе щеки, на русую, золотую бороду, глядела, как ветер вьет и кусает струящиеся на плечи волосы, и они льются, льются золотой водой! Я – глядела – на него!
Через полгода!
Через – всю жизнь вот так бы – глядела…
А он махнул щеткой своей веселой – и брызги опять обсыпали меня! – и внезапно замер, будто мороз сковал его, будто облили его палачи злобные на морозе водой, и он застыл ледяной, сверкающей глыбой, с этим его святым Богоявленским веничком в руке; стоял неподвижно и смотрел на меня.
И через наш пьяный, солнечный взгляд пролетела, весело вереща, розовогрудая зимняя птица.
Ветви в инее наклонились до земли. Облако белое, прозрачное спустилось ниже, ниже, и обратилось в живую Богородицу. Она стояла рядом с отцом Серафимом со Своим веселым Младенчиком на руках, и смеялась, и зубы были у Нее белые, как речные жемчужинки, мы такие с девчонками из перловиц жестоко добывали, выковыривали, а потом из них бусы себе вязали. У Нее лицо было светлое-светлое, как второе Солнце. Ребеночек тоже смеялся. Они оба, я видела, радовались. Легкий ветер относил вбок ее багряный, отсвечивающий то кровью, то рубином, длинный плащ. Ребеночек на морозе сидел у Нее на руках босой, поджимал под Себя ножки, и Она укутывала его краем кровавого плаща. Складки рубахи Младенца лились розовым молоком, золотым, лиловым.
Младенец обернул ко мне лицо Свое.
Отец Серафим шагнул вперед.