И упала деревянная древняя прялка из рук Богородицы в сугроб. И повалилась Она с пенька – да на колени в снег! Прижала руки к груди! Заблестели слезы в очах Ея! И выдохнула Она в морозный, в солнечный ветер:
– Се, раба Твоя, Господи!.. да будет Мне по слову Твоему…
И встал Архангел с колен. И простер над Богородицей руку свою.
И сильнее зашумел ветер в верхушках краснотелых сосен, и радостно запели сосны Богородице гулкую, праздничную песню свою!
А подснежник в руках Ея поднял белую, пушистую голову, тонко, всеми прозрачными тайными лепестками, зазвенел на ветру.
И вышли из леса на опушку заяц-беляк, черный огромный, как корабль, медведь, волк со шкурой серо-пестрой, со вздыбленным загривком, лось с рогами чугунными, олень с рогами воздушными; а еще выкатилась лиса огнехвостая, выскочил еж, все иглы встопорщил радостно, вылетели сороки да вороны, соколы да орлы над соснами взлетели!
И все они Архангела и Богородицу обступили.
И все Ей хвалу запели:
– Радуйся, Благодатная, Матерь не только Бога и людей, но и всякой твари живой Навечная Царица и Владычица!
И улыбнулась Мария: Ея лес хвалу Ей запел!
Рычал, клекотал, мычал, выл, клювами цокал, гудел и вопил!
– Милые звери, родные, – Богородица тихо сказала, – вот вы Мне песню поете; а люди, люди Мои споют ли Мне песню?
Обернулась – лишь дым сизый, сапфирный, от крыльев Архангела в воздухе зимнем. Лишь дым голубой.
Да подснежник в дрожащих руках.
Да прялка, крестом воткнутая в подтаявший снег.
НЕМОЙ СЫН. СЕРАФИМ
Все в Василе было для меня старое и живое, пережившее великие века крови и скорби.
Старая щеколда. На нее закрывались бабки, деды, а то и прадеды наши.
Старый колодезь. Кто его копал? Кто воду под землей искал? Кто сруб колодезный рубил? Кто – ледяной водой – горло, сердце обжигал…
Старый сундук. Иулиания держала в нем простыни. Сундук стоял в летней комнате; в ней печи не было, и зимой, когда Иулиания вынимала чистые простыни из сундука, они пахли сугробом, Рождеством и Масленицей, хрустким ледком на лужах, синей метелью и святой Крещенской водой.
Сундук был обит полосами блестящей черной, кое-где ржавой жести; по периметру крышки шла тонкая, кружевная резьба. Я склонялся и рассматривал ее. Старый резчик, кости его уж истлели в земле, изобразил небесных голубиц, с растопыренными в счастье жить и лететь крыльями, с веерами сказочных, как снежинки, узорчатых хвостов.
Я гладил сундук, как если б он был живой. Как живого теленка… пса.
Выходил в сад. Подходил к окну. Глазами обнимал старый наличник. Опять резьба, но уж тут виноград, виноградные гроздья тяжелые! Виноград – откуда ты здесь, в лесной, в зимней, железной стране? О Русь, и чуешь ты, чуяла всегда – Индию синюю, сказку слоновью… Палестину пустынную, и пыль солнечная, теплая вокруг идущих Господа ног… Хлеб и виноград – ужин влюбленных. А что, если посадить в Василе – виноград? И – вырастет?
«Посади, – шептал я себе, – посади и вырасти… И ее – Настю – угости…»
Я старался не думать о Насте. Она больше не ходила петь в церковь на клиросе.
Она заканчивала школу; и что? Она соберется и уедет отсюда. Она забудет сумасшедшего сельского священника. Поступит учиться. А я – отмолю свой грех и мою любовь.
Пальцы протягивались к наличнику и гладили деревянный, в трещинах от ударов времени, ветра и дождей, Божий виноград.
Пальцы гладили резную, старую гроздь, а язык шептал:
– Господи, люблю тебя… жена моя… невенчанная… Господи, помоги тебе… и мне помоги… помоги…
И, чтобы заглушить этот солнечно, вольно текущий мед, это светлое, сияющее изнутри виноградное, святое вино, бродившее во мне, как в живом гулком чане, я изматывал себя работой, я работал день и ночь, и даже, кажется, когда спал – работал. Службы в храме. Хожденья по домам. Беседы с людьми. С семьями; с одинокими. Помощь старикам и старухам немощным. Вот церковь нашу обделывать потихоньку, благословенье от отца Максима получив, аз, неграмотный и недостойный иерей, расписывать стал.
Но что-то, кто-то еще оставался для меня в Василе неизвестным, не накрытым крылом моим. Дети.
Младенцы верещали. Пацаны с собаками наперегонки носились. Подростки глядели исподлобья, волоклись на дискотеку в грязный, нетопленый клуб. В зале клуба пахло мочой, пивом и табаком.
В Василе нашем была одна школа и один детский дом.
Дети, почему я хотел вас видеть, осязать, вас слышать, дети?
Какие песни я хотел с вами петь?
Челюсти сжал; помолился; и в детский дом, что на окраине села, у самого Супротивного ключа, пошел.
Я сам не ожидал, что так захлестнет горло петлей. Головы, головы, головы. Лица, лица, лица. Я не ожидал, что их будет так много тут. Будто не деревенский детдом, а городской.
Дети стояли в пустом зале, старое пианино у обшарпанной стены чернело молчащим, мощным диким затаившимся зверем, и кто-то грохнул стулом – наивно, или нагло, или, озоруя, сел, приглашенья не дожидаясь.
– Садитесь, дети, – сказал я, и все не отпускала глотку тугая петля, – да и я тоже сяду. Господь да благословит вас всех!
Рука моя поднялась, я перекрестил детишек привычным, уже вставленным в оправу всегдашнего обряда жестом, широким, вольным крестом, – и этот крест, начерченный моей рукой в воздухе, вдруг показался мне – живым, зрячим, огненным. Я будто осязал его. Ощупывал дрожащими пальцами.
И в одно мгновенье – пока благословлял молчащих, одинаково стриженных под машинку детей – понял звездное, суровое, важное.
Понял: мы, священники, часто ПРИВЫКАЕМ.
А Христос сказал ведь: «Се, творю все НОВОЕ».
Привыкаем креститься… Привыкаем крестить… Привыкаем благословлять… Привыкаем читать на Литургии, на Всенощном бдении, на панихиде, на литии древние молитвы – быстро, торопливо, гундося безостановочно, лишь бы живей отбарабанить, лишь бы скорей избыть… чтобы не утомлять прихожан… ведь все равно не понимают… и – не поймут… так зачем же стараться… скорей, скорей… вперед… болтай, шалтай… а ведь это священные Слова… свя-щен-ны-е…
«Я НИКОГДА НЕ ПРИВЫКНУ К СМЕРТИ», – подумал я, стоя перед гололобыми детьми.
Привыкну ли я к жизни?
Или – уже привык? Пообвыкся? Притерся, как говорит друг мой, старовер отец Симеон?
Дети терпеливо стояли и ждали. Я устыдился.
Я еще раз благословил их крестным знаменьем – теперь уже медленно, осмысленно, свято, радостно, раздумчиво, вкладывая в каждый полет пальцев над головами и лицами, в каждый поворот руки все сердце свое. Всю молитву и душу свою.