– Да, – сказал я тихо, – да, да… Ничего нельзя сделать… Ничего…
Обернулся и крикнул Саньку:
– Санек! Ящичек из машины! Обезболивающее введем!
Санек бежал с ящичком в руках, как с чудотворной иконой.
«Не будет чуда, – сказал я себе, – не будет, не будет».
Рядом с дорогой, в траве, лежал другой. Лица было не узнать.
Лишь по волосам, густым, кровью перемазанным, да по светлой, золотой бороде, тоже красно окрашенной, я признал нашего батюшку.
Рядом с батюшкой на корточках сидела девушка. Ага, Настя Кашина. Плачет. Гладит попа по волосам, от крови липким, гладит…
Я набрал в шприц лекарство. Хороший наркотик. Он сейчас, минут через пять, отключится, может, даже уснет. Помазал спиртовой ваткой грязную руку, еще вздувшуюся, еще бешеную мышцу.
– Яму помощь-та тожа окажи! Борода марийска!
Кто-то тряс меня за плечи. Я поднял глаза. Перед мной стояла и трясла меня за плечи баба с лицом, как печеная груша. Баба широкая и мосластая, как старый купеческий деревянный шкаф. Губы бабы кривились. Она стояла перед мной вся в белом, как на свадьбу: белая присборенная на груди кофта, белая, в широких складках, длинная юбка, из-под юбки – белые чуни. Так одеваются наши марийки, в селах наших, на праздник. Я пощупал глазами старую черепашью шею: только мониста не хватает.
– Сейчас, – ответил я и вынул иглу из мышцы. Пашка уже откинул голову. Уже подвывал тонко. Сопел носом. Больше не орал. – Санек, дай сюда ящик!
Я набрал лекарство в шприц. Подошел к лежащему навзничь на траве попу. Поп глядел в небо. У попа были целы оба глаза. Вместо лица у попа блестела под Луной страшная маска лесного идолища, языческого чудища. Не узнать было прежнего красавца. Да, вот что из-за девки бывает.
Я сел на корточки рядом с попом. Поднял шприц.
– Не надо мне ничего делать, – тихо выдавил поп разбитыми в шлепки красного теста губами. – Мне… не больно.
– Не больно яму! – Баба в белом стояла уж рядом. Я чуял, как сквозь белизну плотных одежд она крупно дрожит, как зверь. – Не больно! Щас больно будит! Щас сделат дохтур с тобой усе, што надоть!
– Когда ты был молод, – забормотал поп как сквозь сон, – ты препоясывался и шел, куда хотел… а когда состаришься, то препояшут тебя и поведут, куда не хочешь…
Баба в белом платье крикнула коротко, будто курица квохтнула, с гнезда при виде хищника срываясь.
– Не кричи, Иулианья, – строго сказал поп. – Тут и без тебя… криков хватает…
Настины пальцы были все в крови. Она все гладила попа по волосам. Я думал: и ей тоже сделать укол, что ли, успокаивающий?
ПОЩЕЧИНА. ЮРИЙ ИВАНОВИЧ ГАГАРИН
Уфф! Вот это побоище закатили! А бабы все про Боженьку орут: Боженька, помоги им, да Боженька, спаси их, да Боженька то, Боженька се, все с Боженькой да с Боженькой! Не понимаю, дурни, что никакого Боженьки – нет! Выдумки все это людские! Выдумал себе Боженьку человечек, чтобы удобнее было на Него грешки человечьи свалить! Чтоб было к кому ручки протянуть: а-а-ах, спаси-помоги, а то мы тут без Тебя!.. Да ведь именно что – мы тут – сами себя – и спасаем! Только мы! А никакой не Боженька, епть!
Вот Борода приехал. Уколы этим придуркам вставил! А никакой не Бог!
Спас их от боли. От смерти, понятное дело, не спас бы…
А Бог что – от смерти бы их – спас?!
Да никогда! Если б друг друга, козлищи, насмерть забили б – не спас!
И никто бы не спас. Хоть в Нижний к хирургам на стол вези. Хоть в Москву.
Смерть – она и есть смерть.
А теперь Пашка Охлопков будет на оба глаза кривой. Так-то.
Я им кричу всем:
– Люди! Ну что вы медлите! Давайте, тащите их обоих, вон, я уже гараж открыл! В машину их, одного на переднее, другого на заднее сиденье! В Воротынец! В больницу! Скорей!
– Да, – печально так говорит Борода и бороду мнет, – глаз прооперируют… А то инфекцию занесет… Грязь… пыль… Обработают… Зашьют…
От Бороды медом, воском, прополисом пахнет.
– А че, – кричу и подмигиваю Бороде, – может, глаз-то ему – медом зальем?! Ты ж говорил – мед от всех скорбей спасает…
– Ну, Юрий Иваныч, – говорит мне Борода беззлобно, – скинь портки на ночь… а как день, так опять надень… Никакой мед тут не спасет… Шутки бы все тебе… Не можешь без шуток плоских своих…
– А тогда Боженьке помолись! – закричал тут я, а Борода на меня уставился, как сыч. Знает, черт, что я в Бога не верую. – Помолись, помолись своему Боженьке! Авось Он с небес и польет их обоих, козлов, живой водой! Посикает на них! И они – воспрянут! Воскреснут! И у Пашки – оба глаза – под лоб – наново воткнутся!
– Охальник ты, Юра, – говорит Борода мне, – ну кто тебя за язык тянет… Богохульник ты…
И тут мать Иулиания, прислужница попова, – а слухи уж ходили, что он и с ней живет, и с Настькой Кашиной живет, – шагнула ко мне, широко так пошагала, как солдат: ать-два, ать-два, – и вот уж возле меня, и рука ее тяжелая размахивается – и пощечину мне загвоздила! От всей душеньки!
Я такие-то оплеухи только в детстве получал. От матери. Когда на военных поминках куски пирога со стола крал. Всем похоронки приходят – горе, а нам с братом – радость: на поминки позовут, будут еду стряпать, и нас покормят, малых, а мы – где и стащим кусочек… лишний… Голодные ведь были, огольцы…
– Что ж ты меня… матушка…
За щеку схватился.
– Хорошо, зуб не выбила… Последний…
– Ежели што ище гадкого про Господа нашего буровить будишь – глаз выбью, – пообещала.
И рука чугунная; и голос чугунный.
ИЗБИЕНИЕ СЕРАФИМА. ПЕТЬКА ОХЛОПКОВ, БРАТ ПАШКИ
Венька Длинный, Ванька Пестов и Колька Кусков уже тащили их обоих в старую «Ниву» Юрки Гагарина, когда я прибежал.
– Братя! – завопил я. – Братя! Кто тебя! Что с тобой!
Мужики молча тащили Пашку. Мне показалось – он бездыханный.
– Уме-е-е-е-ер! – дико исторг я из себя длинный, звериный крик.
– Да нет. Жив он. – Словно рельсина легла мне на плечо. Обернулся: мать Иулиания, хозяйка батюшкина. Руку тяжелую мне на шею положила, я и колени подогнул. – Жив, тольки безглазай таперя будит.
Руку-рельсину сняла мне со спины.
Я онемел.
Мужики уложили в машину брата. Повернулись. Подошли. Взяли то тело, что лежало при дороге. Тут и девчонка какая-то сидела, скрюченная; ревела в три ручья.
При Луне, при звездах рассмотрел: ба, да это ж Настька Кашина!