Те двое первых, что были «вычищены», уходили едва не плача. Впереди, правда, у стиляг было еще собрание, которое могло в принципе и «помиловать», но шансы на это были мизерные. Так оно потом и случилось: решение бюро собрание оставило без изменения.
Третьим вызвали Павла Манулова. Вошел среднего роста, не толстый, но и не худенький паренек, который держался не в пример другим спокойно и уверенно. Хотя, между прочим, двое предыдущих усердно валили все на него, мол, он нас подбил слушать джаз и носить брюки-дудочки.
Но что самое удивительное, Павлик и не подумал каяться. Более того, он чуть ли не с ходу перешел в наступление. Дескать, найдите мне такой закон, чтоб в нем было записано, какие штаны носить можно, а какие нет? Может, в Конституции СССР что-то написано?! Нет, ничего там не написано. В Уставе ВЛКСМ есть какой-то параграф, где указано, какую именно прическу должен носить комсомолец? Нет такого параграфа. Наконец, если во время войны наши разведчики переодевались в немецкую форму, это значит, что они превращались в фашистов?
«Но ты-то не разведчик!» — пискнула одна из будущих критикесс.
Вот тут-то Павлик достал из кармана какой-то свернутый вчетверо листочек и положил его даже не перед секретарем фак-бюро, а прямо перед представителем парторганизации. Тот нацепил очки, поглядел и сказал: «Предлагаю отложить рассмотрение персонального дела». Партия сказала — комсомол ответил: «Есть!» Бюро разошлось и больше к делу Манулова не возвращалось. Тех двоих выгнали и из комсомола, и из института, а Павел остался.
Хотя Вредлинский и по ею пору понятия не имел о содержании той таинственной бумажки, он тогда был почти убежден, что Павлик — молодой чекист, выполняющий спецзадание по разоблачению неустойчивых элементов в рядах ВЛКСМ. По логике вещей вроде бы от такого надо было держаться подальше, но Миля, напротив, постарался подружиться с этим загадочным парнем, за которым
— тут можно было не сомневаться! — стояла весьма серьезная сила. Не прервалась эта дружба и после того, как Вредлинский окончил институт и оказался литсотрудником в сценарном отделе киностудии, выпускавшей учебные кинофильмы для школ.
Пожалуй, это был самый тяжкий период в жизни Вредлинского. Отец умер от инфаркта, попытки мамы обзванивать его старых знакомых на предмет подыскания для Мили более достойной и творческой работы оканчивались безрезультатно. Создавалось нехорошее впечатление, что ему так и придется сгнить за скучной правкой кем-то написанных сценариев с весьма увлекательными названиями, что-нибудь вроде: «Применение агробиологии в сельском хозяйстве СССР». Зарплата составляла 900 рублей, которые с 1 января 1961 года превратились в 90.
Стоило, скажите на милость, мучиться, заканчивать престижный вуз, когда рядом, по тем же улицам-площадям, расхаживают ровесники с семилетним образованием, токари-слесари-фрезеровщики, получающие вдвое, втрое или даже вчетверо больше? А ведь где-то в Донбассе или Кузбассе были еще и шахтеры, окончившие по четыре класса с коридором, но зарабатывавшие по две-три тыщи рублей новыми… Конечно, тем приходилось горбатиться над станками, мозолить руки металлом, глотать угольную пыль, а не сидеть в чистом кабинете за письменным столом, но утешить себя сознанием этого Вредлинский не мог. Он чувствовал себя обманутым, униженным,. несправедливо обобранным.
Все еще усугублялось тем, что Вредлинскому тогда абсолютно не везло в личной жизни. В институте он несколько раз влюблялся, но, как правило, в красивых и разборчивых девиц, которые нравились очень многим юношам. А Вредлинский не выделялся ни лицом, ни статью, ни положением родителей, чтобы быть сильным конкурентом. Наверно, существовали девушки поскромнее, которым он нравился, но их Эмиль просто не замечал, а сами они стеснялись проявить инициативу. К тому же Вредлинский учился, учился и еще раз учился, считая, что сперва надо встать на ноги, а потом заводить семью. Когда же он закончил институт, то угодил на свое 90-рублевое место, где вокруг сидели одни пожилые грымзы с педагогическим образованием. Там ни о каких романах не могло быть и речи. Институтские знакомства оборвались, искать новые, где-то на улице, Вредлинскому претило. Мама пыталась знакомить его с дочерьми своих подруг, но все они, как на подбор, были жуткими уродинами или непроходимыми дурами. Это был лежалый товар, который надо было побыстрее спихнуть с рук, и слава богу, что Эмиль, даже задыхаясь от одиночества, ни на одну из них не польстился.
В том же 1961 году сперва Гагарин, а потом Титов полетели в космос. Когда Москва 14 апреля встречала первого космонавта, Вредлинский тоже ликовал вместе со всеми, но и страдал одновременно. На его глазах произошло воистину эпохальное событие. Парень, принадлежавший к его поколению, уроженец какой-то никому не ведомой смоленской деревни, малорослый старлей, ничем вроде бы не выделявшийся из десятков тысяч точно таких же, в один миг стал не только национальным, но и всемирным героем! Причем почти исключительно по воле судьбы.
Вредлинский именно тогда стал исподволь верить в Провидение, в предопределенность судеб, хотя долго боялся себе в этом признаться. И по сей день он частенько вновь и вновь возвращался в мыслях к феномену Гагарина. Множество закономерностей и случайностей, определяющих судьбу, сложилось удачно — и смоленский парнишка встал в один ряд с теми Великими, чьи имена сверкают в истории Человечества, как звезды первой величины. Колумб, Магеллан, Гагарин это НАВСЕГДА.
Возможно, Вредлинский, придавленный осознанием того, что ему скорее всего предназначена судьба умереть в неизвестности, покончил бы с собой, сошел с ума или стал алкоголиком. Он был слишком слабым, чтобы самостоятельно бороться с обстоятельствами. Если что и удержало его тогда от печального исхода, так это дружба с Павлом Мануловым. Как-то раз, когда Эмиль в очередной раз посетовал на свою тоскливую жизнь, Манулов сказал:
— Не переживай, Емеля! — он почему-то звал Вредлинского именно так. Подожди вешаться. Вот получу дипломчик — и помогу тебе устроиться.
Странно, но Вредлинский в это почти верил. Наверно, потому, что надеяться ему было больше не на что. И ждал с нетерпением, когда Манулов получит свой диплом. Впрочем, сразу после этого Павел ничем его не порадовал. Наоборот, он куда-то исчез, долго не появлялся дома, не отвечал на звонки и так далее. Пожалуй, Вредлинский приближался тогда к некой критической точке, и лишь инстинкт самосохранения не дал ему выброситься из окна, повеситься на бельевой веревке или зарезаться кухонным ножом.
Но тут 8 октября 1961 года — эту дату своей биографии Вредлинский запомнил навсегда! — позвонил Павел.
РАСКРУТКА
Нет, в те годы этого слова еще не употребляли. Но именно этим современным термином можно назвать то, что началось после звонка Манулова.
— Старик, — сказал он тогда совсем обыденным тоном. — Тут есть халтурка одна. Сможешь по-быстрому пьеску сочинить на два акта? Про любовь. Такую, знаешь, романтическую, сентиментальную, но, конечно, сугубо советскую…
Манулов произнес это так, будто предлагал сбегать вече ком на товарную станцию и разгрузить пару вагонов. А у Вредлинского пересохло в горле. Он с трудом собрался с духом и глупо спросил: