— Вы сказали, что просмотрели не все документы так?
— Да. Я дочитал только дневник Евстратова, да еще видел черновик какой-то записки.
— Не возражаете, если мы посмотрим дальше вместе?
— Наверно, я не принес бы вам все это, если б возражал. У меня был последний шанс — идти к вам.
Света посмотрела на него, чуть прищурившись.
— А почему вы так подумали? Вам это кто-то подсказал?
— Мне это подсказал человек, который считает, будто мне жизнью обязан.
Газпром. Знаете такого?
— А-а! Вот оно что., — улыбнулась Света, — такой толстенький веселый татарин. Балясин, когда мы встречались по поводу Бузиновского леса, привозил его в качестве охранника. Его друга и земляка Мустафу убили вместе с Балясиным…
— Он об этом не говорил…
— Зато я об этом знаю. А вот насчет того, что Фарид вам жизнью обязан, не слышала.
— Ну, это он так считает. Просто я однажды помог ему спуститься по лестнице и сесть в машину… — поскромничал Никита. — Правда, это было в Грозном.
— Вы там были? Ни за что бы не подумала…
— Ну, не все же оттуда приходят как Рэмбо, — смутился Никита. — Тем более что кормили так себе.
— Хорошо, не буду вам надоедать. Давайте посмотрим, что это за бумаги…
— Света еще теснее придвинулась к Никите, ее туго обтянутое брючками бедро мягко прижалось к нему, а ароматные гладкие волосы прикоснулись к уху. Да еще и плечико дотронулось. Чуть-чуть. Вроде бы ничего особенного, но Никите стало как-то очень тревожно и неловко.
— Так, — сказал Никита преувеличенно громко, разворачивая первую из нескольких еще не просмотренных бумажек, вложенных между линованными и разграфленными листами, вырванными из старой конторской книги, на которых Евстратов дописывал свой дневник.
На бумажке тем же корявым почерком, совсем непохожим на почерк Евстратова, которым было накорябано незаконченное «Препровождение», кто-то вывел раз десять одно и то же: «Демин Егор, Демин Егор, Демин Егор…» Писали вставочкой, фиолетовыми чернилами.
— Проба пера, — прокомментировала Света с усмешкой. — Не больно ценный документ!
— Демин Егор — отец Степаниды Егоровны, которая живет рядом с Василием Ермолаевым в соседнем доме, — заметил Никита, — а он, между прочим, был вестовым у Ермолаева. Правда, когда Евстратов убегал от большевиков, этого Демина подстрелили…
— Погодите, Никита, — остановила его Света, — вы так говорите, будто я читала дневник и все-все знаю. А я пока еще полный профан. Может, подробнее попозже расскажете? Давайте лучше дальше поглядим.
Самыми интересными оказались несколько листов, вырванных из школьной тетради в клеточку и представлявших собой письмо, написанное знакомым корявым, правда, чуть облагородившимся почерком и уже шариковой авторучкой:
«Привет с того света, родимые мои, дочка Стешка, внуки и правнуки, которых не знаю! Вася Ермолаев, к тебе тоже с приветом дядя Егор!
Насчет того света шутки, конечно. Пишу на этом, покуда живой. А в Бога я, как сознательный красноармеец, с 1917 года не верил, и вам не советую.
Не знаю, когда вы эту мою схоронку найдете, может, уже при полном коммунизме, а может, и нет. Одно знаю: найдете тогда, когда меня на этом свете не будет, потому как при жизни мне вам открываться стыдно, а после смерти — как-то проще. Никто из детей в лицо не плюнет и гадом-подлюкой не назовет.
Хотя, может быть, так оно мне и следует.
Может, сильно я вас обижу тем, что прожил с этим злом на душе, но уж так вышло, не обессудьте. Каюсь я, родимые, и перед вами, и перед Советской властью, что утаил бумаги, что лежат вместе с этим письмом в схоронке, которую еще со времен царского режима имел в доме наш доблестный павший герой Михаил Петрович Ермолаев. Об той схоронке знаю нынче один я. Знали еще до германской войны несколько большевиков, которые с Ермолаевым были в подполье и там свои бумаги прятали. Но двое из них на царской каторге померли, трое в гражданскую погибли, а еще одного кулаки вилами закололи при коллективизации. Сам Ермолаев мне ее показал в 1919 году, когда был предревкомом. На случай, если город будем сдавать и придется в подполье уходить.
Это было еще в августе, когда был мятеж в губернии и белые вовсю наступали. Но мы сдюжили и кулацко-беляцкую сволочь раздавили. Даже попался нам живьем самый главный Александр Евстратов, белый капитан. Мы его привезли в Севериновск, посадили в уездном исполкоме под арест. Но ночью налетела банда, троих из охраны убили, а меня ранили тяжело. Мог бы и помереть, но за три недели поправили. Я уже почти совсем здоров был, когда в Севериновский лазарет наведался Ермолаев и сказал, чтоб я быстрей выписывался, а то ему новый вестовой не поглянулся. Я врачу сказал, чтоб он меня отпустил с Михаил Петровичем, а он — нив какую, дескать, еще в животе шов разойдется. Поэтому я с Ермолаевым и не уехал. А через день Ермолаева самого в лазарет привезли, еле живого — восемь ранений было. Банда его автомобиль обстреляла, погнались за ним на конях, он двоих сам застрелил, а еще одного порубал разъезд, который на стрельбу из Севери-новска выехал. Под четвертым лошадь убило, и его живым взяли. Этот живой оказался повстанцем Иваном Корнеевым, по кличке Корнила, он же и подтвердил, что тот, которого изрубили, был Евстратов».
На этом месте первый листок из тетради в клеточку завершился. Продолжение оказалось на других, точно таких же:
«…При Евстратове нашли планшетку, в которой были вот эти самые бумаги. Я ее один раз, когда его живым брали, уже в руках держал, а потом, когда меня ранили, Евстратов ее обратно забрал, снял с меня, беспамятного. Еще в планшетке золото было: ложка, как для причастия, перстень и монета с дыркой. Замотанное в тряпку.
Ермолаев почти сутки еще был жив, правда, сознание несколько раз терял, а так все командовал, и никто ослушаться не мог. Он и велел мне все бумаги, взятые у бандитов, отвезти в губернию, положить в железный шкаф и до его выздоровления никому ничего не выдавать. Я и ускакал утром 24 сентября в город, доехал только к вечеру и решил в ревком пойти на другой день. А утром встать не смог: простыл дорогой, да и слег еще на три недели. И Ермолаева без меня похоронили, и никто насчет бумаг не приходил. Деникинцы прорвались, и четыре дня в городе пальба была, а мать за меня молилась, чтоб так не помер и белые не дострелили. А когда белых откинули, то про все эти дела и подавно забыли.
Только оклемался, прихожу в ревком, а мне говорят: «Откудова ты, Демин ?
Говорили же, что ты от пневмонии помер. Мы тебя и с пайка сняли». То да се, пока я про свой паек и жизнь доказывал, про бумаги забыть успел. Дали предписание к военкому, тот послал на комиссию при госпитале, и меня сперва в команду выздоравливающих послали, в ту самую деревню, где мы, Стешка, с твоей матерью познакомились, да тебя и выстругали, глазастую. И так это быстро меня наладили, что в беготне этой, да еще и при любви, я про бумаги-то и думать забыл Опять же меня уже зимой сперва на Деникина под Ростов послали, после в Туркестан попал, Бухару ломал. Там ранен был еще раз, из госпиталя как раз на Польшу угодил, дальше — на Врангеля. Потом на курсы попал учиться, а оттуда — на Дитерихса, на Тихий океан. Только в 1923-м, в феврале, домой приехал. Стал в вещах копаться и на бумаги евстратовские наткнулся. Насчет золота мать сразу покаялась — обменяла на хлеб в 1921-м, в самую голодуху. Оттого и выжила. А бумаги, хоть и хотела сжечь, не решилась.