В те же 1960—1970-е ходило множество рассказов, и устных, и письменных, и по телевизору, и все примерно этого же рода, что рассказал Герхард. Но в них, конечно же, русские мальчики убегали от кровожадных немецких фашистов. Все, что он рассказывал, было до смешного таким же, как в наших, советских историях, — только стороны были другие.
Больше Герхард об этом не говорил. Еще день мы путешествовали, и он опять играл на гармонике и был такой же несерьезный, как обычно. Он был откровенно счастлив, что нашел свою малую родину, благодарил нас, — но обсуждать ничего не хотел. Мне уже тогда хватило ума понять, что это он не с русскими не хочет обсуждать, не в этом дело. Просто он не привык выносить на люди свои чувства. Да и зачем говорить десять раз? Мужчина говорит однажды, и он привык, чтобы к его словам относились серьезно.
Вот чего мы все никак не ожидали — что у человека такой судьбы может не быть в душе постоянной, ноющей, как зубная, боли. А ведь это, по сути, как раз очень по-европейски — все отплакать, откричать, отболеть. И оставить прошлое — в прошлом. Но весь СССР тогда воспитывали в том духе, что прошлое стать прошлым никак не может. Что пусть пройдет тысяча лет — а Сталинград вечно лежит в руинах. И вечно какой-то параноик… Ой! Я хотел сказать — герой! Какой-то герой вечно затыкает собой амбразуру… и вечно кто-то умирает от голода, сгорает в самолете, пускает под откос поезда, проламывает черепа, сжигает хлеб на поле, всаживает пули в ненавистного врага (в таких же мальчиков лет 18—20).
Правда, чем дальше, тем больше население отвечало на официозный бред… просто-напросто анекдотами. Про Штирлица, про партизана, который «до сих пор (года до 1970) под откос эшелоны пускает»; сочинялись матерные частушки про Зою Космодемьянскую, про разные эпизоды из военной жизни… Люди просто отказывались воспринимать войну в духе официозного пафоса. Глумились над сказками, которые им талдычили власти. Они отрицали, высмеивали его. Утверждали свое право быть свободным от «промывания мозгов», от навязанного отношения к жизни.
Но почему-то я начал испытывать перед Герхардом жгучее чувство вины и стыда. Может, подвел избыток воображения. Слишком уж я ясно видел, как советские танки с красными звездами на броне проползают мимо его дома; как хрупнула некрашеная доска столешницы, разлетелся вдребезги красивый кофейник, за которым много лет собиралась семья… Как с башни одного из танков лупит пулемет по бегущим женщине и мальчику… А у танкистов были лица знакомых мужчин… того самого поколения.
С тех пор я знаю, что такое комплекс исторической вины. Немцы любят извиняться за войну. «Мы не из тех немцев», — говорят они. Это слышится так часто, что возникает невольный вопрос: а где же те самые немцы? Они что, в 1933 или 1939 году с неба упали, а потом растворились в воздухе? Как давешний пушистый зверек, да?
Но когда немцы начинают извиняться за себя, преступно начавших войну, или рассказывают, что они — не из тех, не из нехороших немцев, я сразу вспоминаю Герхарда — его слепое от счастья, восторженное лицо на фоне бетонных руин. И опять больно стискивает сердце.
Иной читатель, особенно из молодых, удивится, а то и возмутится — ведь в СССР не было национализма! Мол, что угодно — а вот этого не было. Ну что ж! Тогда я покажу читателю один любопытный документ: статью Ильи Эренбурга, которая называется «Грабители».
"Говорят, что воровство — последнее ремесло. Но для немцев воровство — единственное ремесло. Немцы не хотят работать у себя дома, они предпочитают грабить на дороге. Все они грабители — от мала до велика. Рейхсмаршал Геринг на войне нахапал пять миллионов золотом. Этот боров весит восемь пудов: зажирел. Но и маленький фриц не дурак — у него в сумке и русский ситец, и сало, и детские штанишки.
Воровство не только ремесло, но и немецкая политика. Они говорят: „Мы, немцы, — народ без пространства". Они забрали немало чужой земли. Они прикарманили Польшу, Норвегию, Бельгию, Францию, Чехословакию, Югославию, Грецию. Им было мало.
Они напали на нашу страну. Они вытоптали Белоруссию, Украину. Жаден немец: чем больше он крадет, тем больше ему хочется. Брюхо у немцев бездонное. Когда он наестся досыта чужой землей? Да только тогда, когда мы набьем землей рот последнему фрицу. Спорить с немцем нельзя: слова от него отскакивают. Он считает, что только он, немец, все понимает. Но есть на свете доводы, которые доходят до фрица.
Когда, например, начинают стрелять наши артиллеристы, эту музыку всякий фриц понимает. Убедить немца нельзя, но зарыть немца можно и должно. Чем больше немцев перебьет каждый боец, тем скорее кончится эта проклятая война. Чем больше немцев перебьет каждый боец, тем больше останется в живых наших. Убей немца — не то немец убьет тебя. Много еще немцев, но все-таки виден конец: мы их перебьем.
Немцы говорят, что они — народ без пространства. Ладно, мы выдадим каждому фрицу по два аршина. Проклятая страна, которая принесла столько горя всему человечеству, которая разорила и опечалила наш народ, получит по заслугам: Германия станет пространством без народа.
Умели воровать, умейте отвечать"
[].
Я мог бы привести и стихи К.В. Симонова, в которых обо всем говорит уже название: «Так убей же его, убей!». Приведу только фрагмент этих жутких стихов:
Если немца убил твой брат,
Если немца убил сосед,
Это он, а не ты солдат,
А тебе оправдания нет!
Иногда злобную ненависть этих авторов к немцам объясняют еврейской кровью, текущей в их жилах. Мол, немецкие нацисты истребляли их народ под корень. Но тогда позвольте вопрос: а чем… нет, не евреи! Я не буду уподобляться ни Геббельсу, ни Эренбургу и не стану возлагать групповой ответственности на целые народы. Но чем конкретно эти двое отличаются от идеологов нацизма? Того же Йозефа Геббельса?
Такие произведения, такой подход к делу и создавали психологический фон для «окончательного решения немецкого вопроса». Фон, на котором становилось возможно утюжить танками дома, стрелять по всему, что еще движется, вывозить уцелевших в море на баржах и топить, сбрасывая в ноябрьскую Балтику.
А потом можно было запахивать немецкие кладбища в Пскове, Новгороде, Кингисеппе и других городах, делая вид, будто немцы вообще никогда не жили в Прибалтике, будто эта земля не часть их исторической родины.
И я не думаю, что домовые в Кенигсберге (мне приятнее называть этот город историческим именем) должны любить русских вообще и советских военнослужащих особенно.
Тут, конечно, вопрос: а верят ли немцы в домовых, и если верят— то как их себе представляют? Может быть, эта мохнатая зверушка не имеет с их представлениями ничего общего?
Тут могут быть два предположения… Если некая сущность обитает в доме, хранит дом и бережет его, то ведь эта сущность вполне может показываться каждому человеку такой, чтобы он, этот человек, был бы в состоянии ее узнать и понять, с чем он имеет дело.