— Пожалуй, так оно и есть. Ну и что?
— А вот что! Я уверен, что немцы втихомолку совершили некое исключительное открытие, которое я назвал "Z-лучами". Вы же знаете, что эфир является всего лишь некой научной абстракцией, которой мы объясняем передачу сообщений на большое расстояние при помощи аппарата Маркони
[45]
. А теперь представьте себе, что наряду с эфиром физическим существует и эфир психический, в котором можно передавать на большие расстояния неотразимые нервные импульсы. Предположим, эти импульсы толкают реципиента на убийство или самоубийство; раз так, то у нас появляется единственно возможное объяснение ужасной цени событий, случившихся в Мэйрионе на протяжении последних нескольких недель. Теперь мне совершенно ясно, что лошади и другие животные подвергались воздействию "Z-лучей" и что именно эти лучи нагнали на них ужас, следствием которого и явилось их безумие. Ну, что вы теперь скажете? Вы не станете отрицать существования телепатии — ныне об этом говорят во всех на ученых журналах. То же самое касается гипнотического внушения. Вам достаточно заглянуть в "Британскую энциклопедию", чтобы убедиться в этом. В отдельных случаях внушение приобретает такую силу, что становится совершенно неотразимым. Неужели и теперь вы станете отрицать тот очевидный факт, что если связать воедино телепатию и гипнотическое внушение, то вы получите нечто большее, нежели то, что я называю "Z-лучами"? Справедливости ради стоит признать, что для того, чтобы построить эту блистательную гипотезу, у меня под рукой оказалось больше материала, нежели у изобретателя парового двигателя, наблюдавшего за тем, как подпрыгивает крышка чайника. Ну, так что вы скажете?
Доктор Льюис не ответил. Он в изумлении следил за тем, как в его саду вырастает какое-то новое и весьма необычное дерево.
В тот день доктор так и не дал ответа на вопрос Ремнанта. Во-первых, его гость был слишком расточителен в своем красноречии — как видно, он с головой погрузился в стихию происходящего, — и Льюиса вскоре утомило уже само звучание его голоса. Во-вторых, он нашел теорию "Z-лучей" чересчур экстравагантной, чтобы ее можно было принять всерьез, и недостаточно дикой, чтобы тут же разнести в клочья. Но самое главное — пока длилась эта утомительная дискуссия. Льюис начал осознавать, что у него за окном творится нечто в высшей степени странное.
Стояла темная летняя ночь. Тусклый, почти истаявший полумесяц плыл над заливом в направлении мыса Дракона. Воздух был тих и покоен. Царила такая тишь, что Льюис мог видеть, как замерли листья на верхушках высоких деревьев, вырисовывавшихся на фоне опалового неба. И все же он чувствовал, как некая неодолимая сила заставляет его все время прислушиваться к какому-то трудно определимому звуку. То был не шелест листьев на ветру, не мягкий плеск ночной волны о прибрежные скалы — то было нечто совсем другое. Едва ли это вообще можно было назвать звуком — нет, доктору казалось, что сама природа колебалась и трепетала, как колеблется и трепещет воздух в церкви, когда при нажиме педали открываются самые большие трубы органа.
Доктор прислушался повнимательней. Нет, то была не иллюзия — звук раздавался не в глубине его мозга, как ему показалось в первый момент. Впервые в жизни сей ученый прагматик не мог определить источник такого элементарного физического явления, как звук. Всматриваясь в полумрак, нависший над террасами исполненного сладостными ароматами ночных цветов сада, он пытался заглянуть за макушки деревьев, за которыми неясно маячил край залива с выступающим далеко в море мысом Дракона. Его вдруг осенило, что эта странная, эта трепетная вибрация воздуха могла быть гудением далекого аэроплана или дирижабля. Однако доктор тут же возразил себе, что это было непохоже на уже ставший привычным монотонный гул авиационного мотора — разве что это был какой-нибудь новый тип машины. Новый тип машины? Возможно, в небе проплывал один из вражеских дирижаблей — дальность их полета, как говорили, постоянно увеличивалась. Льюис уже совсем было собрался привлечь внимание Ремнанта к этому звуку, а равно и к нависшей над ними гипотетической опасности, как вдруг увидел нечто такое, что лишило его дыхания и наполнило сердце неведомым доселе ощущением, похожим на прикосновение ужаса.
Все это время он напряженно вглядывался в небо, но, собираясь ответить Ремнанту, опустил глаза вниз. Взгляд его скользнул по деревьям в саду, и доктор с величайшим удивлением увидел, что одно из этих деревьев изменило свою форму. Прямо перед ним лежала густая роща каменных дубков, окаймлявшая нижнюю террасу, а над нею высилась стройная сосна, выделявшаяся на фоне темнеющего неба четкими и черными очертаниями могучих ветвей.
Так вот, случайно обратив взгляд на террасу, он увидал, что этой высокой сосны больше нет. На ее месте выросло нечто такое, что можно было принять за другого, более высокорослого представителя породы каменного дуба. Глазам доктора предстала сплошная черная масса густой листвы, похожая на широкое, далеко расползшееся над более низкими деревьями облако.
Зрелище было совершенно невероятное, невозможное. Я сомневаюсь, что человеческий разум в подобных случаях способен анализировать и четко фиксировать происходящее и что такие явления вообще возможно воспринять сознанием. Можно, конечно, попытаться представить себе реакцию математика, привыкшего иметь дело с абсолютными истинами (насколько смертный вообще способен постичь абсолютные истины), которому неожиданно показали двусторонний треугольник. Полагаю, он тут же впал бы в неистовое безумие. Так и Льюис, широко раскрыв глаза и дико взирая на темное и все увеличивавшееся дерево, почувствовал на мгновение некий шок, какой поражает каждого из нас, когда мы впервые сталкиваемся с нестерпимой антиномией Ахиллеса и черепахи
[46]
. Здравый смысл говорит нам, что Ахиллес промчится мимо черепахи со скоростью молнии; несгибаемая же математическая логика убеждает нас, что до тех пор, пока земля не закипит, а небеса не потеряют всякое терпение, черепаха будет неизменно опережать Ахиллеса. В результате подобных рассуждений мы должны были бы сойти с ума — хотя бы из уважения к приличиям. Мы не сходим с ума лишь по милости Господней, что нам дана уверенность в том, что всякие науки суть ложь, даже если имеются в виду самые высокие из них. Таким образом, мы просто отвечаем Ахиллесу и его черепахе той же ухмылкой, с которой внимаем Дарвину
[47]
, издеваемся над Гексли
[48]
и смеемся над Гербертом Спенсером
[49]
.