Однако гипотеза о генетической памяти тоже может выглядеть забавно — что если дебилы, которые угыкают, как груднички, вспомнили язык первобытных предков наших? И что если натужная невнятица, слетающая с их слюнявых уст, переводится как: «Не пастырь Я брату своему»?
Усмехнувшись сам себе, Воронков подумал, что, будь он персонажем Булгакова, списал бы все происходящее на гипноз. А персонаж Уильяма Блетти или Клайва Льюиса — воспринял бы все как происки нечистого. А о чем помыслил бы персонаж Лавкрафта — лучше и не поминать. Хорошо им — персонажам. За них автор думает. А тут поди ж ты разберись сам-то!
Невнятица же, которой изъяснялся гость, имела информационное наполнение, которое Сашка улавливал. И факту взаимопонимания Вороненок удивлялся тем больше, чем больше отходил от напряга схватки с монстрами.
Может быть, все же гость как-то с ними связан? Может, его затянуло оттуда же, откуда и чудищ натащило на его — Воронкова — голову? И откуда это — ОТТУДА? Вот в чем вопрос.
Из потока сознания гостя Сашка выяснил, что тот именует себя чем-то вроде Художника. Он так себе перевел образ, который тот вызывал у себя применительно к своему роду занятий и собственно социальной самоидентификации.
Художник отказывался уходить отсюда куда-либо. Вроде как надеялся вернуться именно отсюда к себе, и в этом был некий резон.
Его хламида могла бы украсить представление Вячеслава Полунина…
При ближайшем рассмотрении она являла собой высокотехнологичный образчик совершенного в своем беспорядке костюмчика в стиле «подгулявший дервиш». Мода такая, видать. Ну что же, у нас никто не удивлялся тому, как лисьи шапки сменились вязаными лыжными, а шарфы до пола — штанами «бананы», сапоги на манной каше — шпильками, а галстуки «Shire Hari» — шнурками на шею. Потом и вовсе — пирсинг и голые пупки, красные пиджаки и кожаные куртки, готика опять же… А у них — вот такая вот мода.
Сашка решил устроить его в мастерской. А что делать, если человеку действительно некуда идти? Вот только человеку ли? В нашем понимании, так сказать.
Действительно — вопрос о том, кто этот так называемый Художник, оставался без ответа. Подсадная утка?
Ну нет, решил Вороненок, паранойе не поддадимся.
И все же ему очень хотелось выйти куда-нибудь на холм и возопить, обращаясь к небу:
— ЧТО ПРОИСХОДИТ?!
Он бы и закричал, если бы не знал, что никакой крик не сможет ему ничем помочь.
Это как при зубной боли: можно горстями жрать анальгин, биться головой об стену, метаться по дому, но помочь-то сможет только врач-зубодер. И лучше уж затаиться со своей болью до утра понедельника (зубная боль, как известно, начинается всегда в ночь на субботу) и не дразнить лихо, потому что, что бы ты ни сделал, будет только хуже.
Сказать, что Сашка был раздражен, мало. Он был в ярости. В священной светлой ярости борца за правое дело.
И законная радость победы не радовала.
Так бывает, когда радость не радует. Потому что в гробу он видал такую победу! Чего и кого победил? Да и победил ли?
Что это вообще было?
Злость на непонятное — сильна. Она кипела. И где-то Воронков даже был благодарен нелепому Художнику за его появление. Он сам был непоняткой. Но какой-то мирной, отвлекавшей от тяжких и, по всему, неразрешимых вопросов.
Художник сам был неразрешимым вопросом, но как-то так правильно сформулированным, что за ним чувствовались ответы на другие.
И этот призрачный шанс разобраться Сашка решил использовать.
Устроить Художника оказалось не так просто. Взглянув на обстановку в мастерской, Сашка увидел ее как бы новыми глазами. И стало непонятно, как это он вообще мог работать в эдаком вот гадюшнике.
— Придется наскоро прибрать… — пробормотал он.
Художника между тем заинтересовал токарный станочек. Бедолага осторожно дотронулся пальчиком до шершавой чугунной станины.
— Это инструмент! — догадался он.
— Ну… — кивнул Сашка.
— А вот мой инструмент! — радостно поведал Художник, извлекая откуда-то из-под хламиды маленькую волшебную палочку — эдакое, если присмотреться, стило изящных форм и очертаний, привычно и сноровисто сидящее в длинных тонких пальцах. — Я создаю картины МИРА.
— Чего? — не понял Воронков и оперся на швабру, которой уже начал было валтузить пол.
— Картины! — радостно возгласил Художник и помахал палочкой в воздухе.
Тут же возник некий полупрозрачный сгусток цвета и света, в котором можно было рассмотреть смутные силуэты и манящие дали.
Сгусток колыхнулся и развеялся. Но даже после этого, дали манили, сфотографировавшись глазом, а силуэты… Они требовали разгадки, их очень хотелось рассмотреть.
«Картины мира, значит… — не без удивления констатировал мысленно Вороненок, — ну-ну…»
— Мне нужно создать картину! — затрясся Художник от какого-то одному ему понятного озарения. — Я должен воплотить дверь.
— Дверь?
— Дверь…
— Какую дверь?
— Простую дверь! — разошелся Художник. — Самую простую. Не отягченную декоративными элементами. Аскетически совершенную. Исполненную единого смысла и содержания. Односоставную. Моноаксиологичную.
— Где? — тупо спросил Сашка, наткнувшись мыслью на последний термин, который выплыл со всей очевидностью из собственных его пучин и дебрей эрудиции, но оставался туманным для понимания, как Шустрик не ясен для Мямлика.
— Вот здесь! — охотно пояснил Художник.
И он указал на стену своим «инструментом». Там немедленно возник образ призрачной двери. Не какой-то конкретной двери.
А двери вообще — как она есть — двери в чистом виде.
— Проход из ЗДЕСЬ в ТАМ!
И Воронков вдруг увидел, не глазами, а прямо разумом как-то, что Художнику нужны изобразительные средства, как-то: кисти и краски. Потому что здесь ему не хватает каких-то важных компонентов, какой-то опоры для КАРТИНЫ. Поэтому его устроили бы простые дедовские средства.
Краски так краски…
Сашка задумался. Краски были. И малярные, и даже художественные, оставшиеся в дежурке от одного алкаша-оформителя, подрядившегося еще в допрежние времена замазать одну из стен главного здания с целью воплощения высокохудожественного агитацитонного панно-оживляжа, да запившего еще при Андропове на полученный аванс и так ничего и не сделавшего.
С перестройкой нужда в панно с изображением героического труженика очистки сточных вод отпала сама собой, а ничего другого алкаш-оформитель рисовать на стенах не умел. Но краски в жестяных банках, похожих на противотанковые мины, остались.
Другое дело, что Воронков сомневался, можно ли давать блаженному эти краски. Чем сие, так сказать, чревато?