— Увидела и промолчала? Злодеяние-то ведь
какое сатанинское.
— Вот! — вскинулась монахиня. — Именно что
сатанинское! В этом и дело! То-то она про злодейство и про исчадие загадочные
слова говорила. «Любовь — всегда злодейство» — это ее слова.
— Что же она, Диаволу служила? — удивился
епископ.
— Ах что вы, владыко, какому Диаволу. Она
служила любви.
— Не понимаю…
— Ну конечно, — непочтительно отмахнулась от
него Пелагия, как бы разговаривая сама с собой, — Девушка страстная, с
воображением, томящаяся от нерастраченности чувств. С детства избалованная,
незаурядная, да и жестокая. Жила себе как во сне, любила единственного
приличного человека в ее окружении, Ширяева. Говорила с ним о прекрасном и
вечном. Мечтала стать актрисой. Так и дожила бы до стародевичества, потому что
Мария Афанасьевна дама крепкого здоровья, а до ее смерти Ширяев всё сидел бы в
Дроздовке — уехать не уехал бы и руки бы не попросил. С его позиции это, верно,
было бы безнравственно — понуждать тех, кто от тебя зависит. Беда в том, что
человек он больно щепетильный. Любил Наину Георгиевну страстно, а на целомудрие
ее не покушался. Хотя следовало бы, вполголоса добавила монахиня. — Глядишь бы,
и жива была.
— Ты это брось, за блудодейство агитацию
разводить, — призвал свою духовную дочь к порядку преосвященный. — И не
отвлекайся, про дело говори.
— Потом вдруг появился Поджио, человек из
другой, большой жизни. И уж он-то не щепетильничал. Вскружил барышне голову,
соблазнил. Да, поди, и нетрудно это было — дозрела так, что дальше некуда.
Забыла про свои актерские мечты, захотела стать художницей. Но к тому времени,
когда в Дроздовке появилась я, Париж и палитра уже были забыты, а Поджио
брошен. Наина Георгиевна ходила мрачная, молчаливая, держалась таинственно и
говорила загадками. Мне даже показалось, что она не в себе. Да так оно и было.
Раз уж не остановилась перед тем, чтобы собак убить, раз уж решилась пренебречь
бабушкиной жизнью, да и в самом деле чуть старушку в могилу не свела, — значит,
и впрямь влюбилась безо всяких пределов, до вытеснения всех прочих чувств.
— В кого, в Бубенцова? — спросил архиерей,
едва поспевая за резвой мыслью Пелагии. — Так он в Дроздовке только наездами
бывал. Хотя мастер по женской части известный. Конечно, мог совратить и, видно,
совратил. Но при чем здесь Вонифатьевы?
— А очень просто. В тот вечер, когда
состоялась продаж? леса, Сытников сначала был у соседей. Пил чай на веранде,
рассказывал и о купце, и о грядущей сделке. В ту пору гостил там и Бубенцов, у
них с Донатом Абрамовичем еще перепалка из-за староверческих обычаев произошла
— мне про это рассказывали. Потом, когда обиженный Сытников ушел…
— Так-так! — перебил ее возбужденный
Митрофаний. — Ну-ка, дай я сам! Влюбленная, а вероятнее всего, уже и
соблазненная девица (Бубенцов ведь в Дроздовку и прежде наведывался) гуляла
ночью по саду. То ли не спалось от страстолюбия, то ли поджидала, когда предмет
ее обожания вернется. Подглядела, как он от трупов избавляется, и вообразила,
что это некий сатанинский ритуал, а Бубенцов — самый Сатана и есть. И поскольку
любила его безмерно, тоже решилась в сатанинское воинство податься! Бросилась
бесу этому на грудь, поклялась…
— Ах, владыко, да что вы всё выдумываете! —
замахала на него руками монахиня. — Вам бы романы для журналов писать. Ничего
она ему не клялась, а, надо полагать, от ужаса омертвела и ничем себя не
выдала. Сколько раз она при мне ему намеки делала — теперь-то их смысл понятен,
однако Бубенцов только улыбался и плечами пожимал. Видно, и вообразить не мог,
что она про всё знает. И за Сатану она его вряд ли тогда же, в ночь преступления,
приняла. Сначала, вероятно, была растеряна, не знала, что думать и как
поступить. Но женская любовь способна оправдать всё что угодно. Я помню, как
Наина Георгиевна сказала: «Любовь тоже преступление», налегая на слово «тоже».
Вот у ней что в голове-то было… Она решила защитить своего возлюбленного.
Потому и отраву собакам подсыпала. Я видела, когда Бубенцов приехал, это уже
при мне было, как она на него вначале смотрела: очень странно, даже с
отвращением. Но всё вдруг переменилось, когда он про зытяцкое дело заговорил. Я
заметила и поразилась: Наина Георгиевна словно воскресла. В оживление пришла,
раскраснелась и на Бубенцова глядела уже по-другому — с одним только обожанием
и восхищением. Это до нее дошло, зачем ему головы резать понадобилось. Вместо
того чтобы устрашиться и в ужасе от него отшатнуться, она в упоение пришла.
Оказалось, что ее любимый — не простой грабитель, а честолюбец гигантского
размаха, играющий человеками, как истинный демон. Вот что означали слова:
«Владимир Львович, я не ошиблась в вас». И из лермонтовского «Демона»
продекламировала, а когда он про угрозы и охрану заговорил, намекнула ему:
«Лучшая стражница — это любовь». Давала понять, что будет ему верной помощницей
и защитницей, а он не догадался. — Пелагия грустно вздохнула. Женщина,
настоящая женщина, самоотверженная и не рассуждающая в любви.
— Ты про такую любовь вздыхать не смей, —
насупился Митрофаний. Такой любви для тебя больше нет. Умерла она, твоя любовь.
А вместо нее дадена тебе Любовь иная, наивысшая. И Возлюбленный иной, еще
прекрасней прежнего. Ты — невеста Христова. Помни об этом.
Сестра слегка улыбнулась строгому тону
преосвященного.
— Да, мне с Возлюбленным повезло больше, чем
бедной Наине. Что он злодей, преступник, дьявол во плоти — это всё она ему
простила. Но не простила того, чего не может простить ни одна женщина: нелюбви.
Хуже холодного, оскорбительного равнодушия. Я, владыко, удивляюсь на Владимира
Львовича. По всему видно, что он привык во всех своих замыслах использовать
слабый пол и, надо полагать, отлично разбирается в женских душах. Как же он со
стороны Наины вовремя опасности не разглядел, проявил такую неосторожность?
Сначала она ему зачем-то понадобилась — может быть, из каких-нибудь сложных
видов на генеральшино наследство. А потом он, наверно, додумался, как обойтись
без татищевской внучки. Или же Наина показалась ему чересчур утомительной со
своей исступленной страстью и любовью к аффектам. Так или иначе своей
холодностью Бубенцов довел барышню до последней крайности. Уже из одного этого
ясно, что он не подозревал о ее осведомленности и до поры до времени относил ее
намеки на счет пристрастия к позе и мелодраме. На суаре у Олимпиады Савельевны
Бубенцов увидел одну фотографию, которая повергла его в тревогу. Снимок как
снимок, назывался «Дождливое утро». Уголок парка после дождя: трава, кусты,
осинка — ничего особенного. Никто из прочих посетителей выставки на этот
скромный этюд и внимания не обратил, благо там были картинки куда как
поэффектней. Но что, если кто-нибудь рано или поздно пригляделся бы к этому
опасному снимку? Его требовалось уничтожить, а сделать это можно было, только
прибегнув к какому-нибудь отвлекающему маневру, чтобы следствие сразу повернуло
совсем в другую сторону.