— Да, сэр.
— Ну так я больше чем ученый. Я хранитель ядов. Эти книги — посмотрите, посмотрите на них хорошенько! — это и есть мои яды. А это, — и он очень бережно положил руку на высокую кучу исписанных бумаг, захламлявших стол, — это Указатель. Он нужен для того, чтобы помочь другим собирателям и ученым в их трудном деле. Когда я его завершу, равного ему не будет во всем мире. Много лет я отдал его составлению и еще столько же отдам, если потребуется. Я так долго работал с ядами, что стал к ним невосприимчив, и моей задачей было сделать и вас такой же невосприимчивой, чтобы вы могли помогать мне в работе. Глаза мои — посмотрите мне в глаза, Мод... — Он снял свои очки и приблизил ко мне свое лицо, и опять, как когда-то, мне сделалось неловко: лицо его стало без очков таким беззащитным, таким беспомощным, — но только теперь я увидела то, что скрывали темные стекла: белесую мутную пленку на поверхности глаза. — Я стал плохо видеть, Мод, — сказал он, вновь водружая на нос очки. — Ваши глазки помогут мне сберечь свои. Ваша рука будет вместо моей. Потому что вы пришли сюда с незащищенной рукой, в то время как в обычном мире — в том мире, который находится за пределами этой залы, — люди, имеющие дело с купоросом и мышьяком, обязаны надевать перчатки. Вы не такая, как они. Здесь ваше место. Я этого добился: по капле скармливал вам яд, по крупинке, по зернышку. А теперь пора принять дозу побольше.
Он поворачивается, берет с полки книгу и вручает ее мне.
— Храните знание в тайне. Помните, какая редкостная у нас работа. Человеку неподготовленному она может показаться странной. О вас могут плохо подумать, если вы расскажете. Вы меня понимаете? Я сделал так, что ваших губ уже коснулся яд. Запомните это.
Книга называется «Занавес поднимается, или Просвещение Лауры». Я сажусь на стул и открываю первую страницу. И наконец понимаю, что я такое читала и чему так аплодировали джентльмены.
В миру это называется удовольствиями. Мой дядя собирает их — сдувает пыль, расставляет на книжных полках, стережет. Но хранит их как-то странно — не ради них самих, а невесть для чего, скорее как усладу для похотливого любопытства.
Я имею в виду — для похотливого любопытства библиофила.
— Посмотрите на это, Мод, — говорит он умильно, отодвигая стеклянные дверцы шкафов и бережно оглаживая переплеты вынутых книг. — Вы обратили внимание, какая мраморная бумага, какой сафьян на корешке, какой золотой обрез? Полюбуйтесь, какое тиснение! — Он протягивает мне книгу, но из рук не выпускает и в конце концов ревниво прижимает к себе: — Нет, нет, не сейчас! А вот посмотрите-ка на этот экземпляр. Черные буквы, а заголовки, смотрите, выполнены красным. Какие изящные буквицы, какие широкие поля! Какая изысканность! А вот, поглядите-ка! Обычная ксилография, но гляньте-ка, гляньте на фронтиспис: дама откинулась на диване, рядом джентльмен, его уд обнажен и на конце розовеет — видите? — сделано по Борелю, очень редкий экземпляр. Еще в юности я купил его в Ливерпуле на развале, всего за шиллинг. А теперь не продам и за пятьдесят фунтов!.. Ну, что еще такое! — Он заметил, как я покраснела. — И нечего глазки опускать, как школьница! Не затем я привел вас в этот дом и раскрыл перед вами свою коллекцию, чтобы вы у меня стыдливо краснели! Хорошо, не будем об этом. Это ведь работа, не развлечение. Скоро вы забудете о содержании — ради совершенства формы.
Так говорил он мне, и не раз. Я ему не верила. Мне всего тринадцать. Книги на первых порах приводят меня в ужас: это ведь правда страшно, что дети, когда превращаются в мужчин и женщин, начинают делать такое, что там описано: вожделеть, думать о тайных местах тела — отростках и пещерках, биться в лихорадке, желая лишь одного: бесконечного слияния пылающей плоти. Я представила, как рот мой накрывают поцелуем. Как раздвигают ноги. Представила, как щупают и пронизывают... Как я уже сказала, мне тринадцать лет. И страх уступает место беспокойству: каждую ночь я лежу теперь рядом со спящей Барбарой, смотрю на нее и не могу заснуть, однажды поднимаю одеяло, чтобы увидеть, какая у нее грудь. Потом наблюдаю за ней, когда она моется и одевается. Ноги у нее — в дядиных книгах сказано, что они должны быть гладкие, как шелк, — ноги у нее все в черных волосках, а место между ними, которое, как я знаю, должно быть чистое и светлое, — вообще чернее всего. Это меня беспокоит. В конце концов однажды она застукала меня за подглядыванием.
— На что это вы так смотрите? — говорит она.
Я называю точным словом то, на что смотрю, и интересуюсь, почему она такая черная.
Она в ужасе отшатывается от меня. Щеки ее горят огнем.
— Не может быть! — кричит она. — Кто вас научил таким словам?
— Дядя, — честно отвечаю я.
— Вы лжете! Ваш дядя — джентльмен. Я все расскажу миссис Стайлз!
И рассказывает. Я жду, что миссис Стайлз побьет меня. Она же, как и Барбара, отшатывается. Но потом берет кусок мыла и, пока Барбара держит меня, засовывает мыло мне в рот, крепко прижимает, потом возит по языку и губам и приговаривает:
— Будете говорить бесовские слова? Грязные слова, как последняя потаскуха? Как ваша презренная мать? Будете? Будете?
Я падаю, а она стоит и судорожно трет руки о передник. С этой ночи она следит, чтобы Барбара спала в своей собственной постели, держала дверь между нами приоткрытой и гасила лампу.
И слышу, как однажды она говорит:
— Слава богу, она в перчатках. Может, хоть это ее удержит от дальнейших проказ...
Я отмываю рот от мыла, пока на языке не выступает кровь, и плачу, но все равно чувствую привкус лаванды. И думаю: «А что, может, и впрямь губы мои отравлены».
Но вскоре я забываю об этом. Лобок мой становится таким же темным, как у Барбары, и я понимаю, что в дядиных книгах полно обмана: напрасно я им так доверяла. Кровь уже не бросается мне в голову, щеки не горят, руки не дрожат. Книги вызывают теперь во мне не трепет, а лишь холодное презрение. Я стала тем, кем и должна была стать: библиотекарем.
— «Похотливый турок», — скажет, бывало, дядя, отрываясь от своих бумаг. — Где он у нас?
— Здесь, дядюшка, — отвечаю я. Потому что за год я выучила расположение всех книг на полках. Я знала, по какому принципу строится его великий Указатель — его «Универсальная энциклопедия Приапа и Венеры». Потому что он посвятил меня в тайны Приапа и Венеры, как других девочек допускают до иглы и ткацкого станка.
Я знакомлюсь с его друзьями — с теми джентльменами, которые наезжают к нам послушать мою декламацию. Теперь я знаю, что это издатели, библиофилы, аукционисты — энтузиасты своего дела. Они присылают ему книги — каждую неделю все новые — и письма:
«Мистеру Лилли: по поводу Клеланда. Гриве из Парижа уверяет, что у него нет материала по содомии. Продолжать поиски?»
Дядя слушает, как я читаю, глаза его за темными очками закрыты.
— Что вы по этому поводу думаете, Мод? — спрашивает он. — Ладно, не важно. Оставим пока Клеланда в покое, может, к весне отыщется. Так, так. Давайте-ка посмотрим... — Он роется в бумагах. — Итак, «Праздник страсти». У нас еще есть второй том, взятый у Хотри? Вам надо его переписать, Мод...