Но прежде чем преображение завершилось, Эшлим передернул плечами и отвернулся. И в самом деле, что ему за дело до мук бога? Он перебрался через поток, который, журча, бежал в Низкий Город, распахнул железные ворота и вошел в Артистический квартал.
Когда он наконец обернулся, то не увидел ничего, кроме погруженной во мрак лестницы Соляной подати, а над ней — холодное мерцание синеватого пламени, словно карантинная полиция в порыве беспредельного отчаяния подожгла весь Мюннед.
Немного погодя он обнаружил, что ботинки у него совершенно сухие, потом вспомнил про Одсли Кинг, застонал…
И бросился бежать.
Предрассветный час застал его в мастерской на рю Серполе.
Холодный воздух хлынул внутрь, когда он отодвинул штору в конце маленького коридора. И тут же увидел, что внутри ничего не изменилось. Все то же fauteuil,
[28]
кое-как укрытое синелью и заваленное грудами парчовых подушек. Все те же горшки снаружи на подоконнике, из которых торчали, распирая жесткую бурую землю, герани; правда, Эшлим заметил букетики анемонов и бессмертников. Все те же молчаливые мольберты; некоторые задрапированы, а холсты, чистые или записанные, сложены у стен. Голые серые половицы испускали слабый, точно обессиленный запах пыли, скипидара, герани и старой туалетной воды.
Полинус Рак в своем неизменном пальто сидел на полу. Как его сюда занесло, Эшлим не знал. Лицо антрепренера обмякло и казалось измученным, руки перепачканы, он смотрел так, словно мир только что глубоко оскорбил его. Перед ним лежало несколько незавершенных набросков углем. Казалось, он надеется что-то прочитать в них и не может. Но на бумаге были только линии, проведенные так и эдак — и больше ничего.
А между коленей у него устроилась Одсли Кинг, она тоже смотрела на свои наброски, а Рак баюкал ее, как больного ребенка. Он обнимал ее, чтобы ей было удобнее сидеть. Его голова склонилась ей на плечо, и можно было подумать, будто он нашептывает ей на ухо какие-то слова. Закутавшись в старую шубу в последней попытке не дать жизни испариться, уйти в пустоту, которая всегда окружала ее, Одсли Кинг смотрела на наброски насмешливо, удивленно, и в уголках ее застывших, улыбающихся губ запеклась кровь.
«Я свободна!»
Эшлим вспомнил, как она говорила это вскоре после того, как прибыла из провинции и поселилась в Артистическом квартале.
«Я свободна, я наконец-то могу рисовать, рисовать, рисовать!»
Живопись наконец-то отняла у нее последние силы.
Все последние дни Одсли Кинг работала как одержимая, заполняя холст за холстом. Большинство из ее работ представляли собой простые, почти сентиментальные пейзажи, нарисованные по памяти. Сонный золотистый свет толстым слоем покрывал лезвие ножа, которым она чистила палитру. Казалось, в этой страстной безмятежности, удивительным образом уравновесив отчаяние и спокойствие, она хотела вернуть себе ту непохожесть, которую давным-давно утратила, сознательно или в силу обстоятельств. А может быть, она просто хотела вырваться из пустых, бесконечно долгих ночей чумной зоны? Выходит, карты не обманули ее? Выходит, она все-таки открыла эту дверь, окружив себя идеализированными пейзажами своей юности, и наконец-то решилась совершить побег из действительности — путь, который всегда презирала?
Эшлим не мог сказать наверняка. Скорее всего это было уже не важно.
Камень цвета меда, дуб и плющ, ивы и ручьи… Ее восторг изливался в них, затмевая свет желтых ламп, на полуслове обрывал намеки серого рассвета, пытающегося сообщить о своем приближении! Узкая тропинка, уходящая в никуда, засыпанная прошлогодними листьями, окруженная зарослями ежевики и молодой порослью. Простые южные пейзажи переполняла жгучая ностальгия, граничащая с болью. И их населяли не застылые, неистово напряженные, скованные фигуры автопортретов и «фантазий», а батраки и фермеры, чьи классические позы смягчала будничная непринужденность.
«Все это для меня так ново, — торопливо, небрежно нацарапала она на стене, возле которой стояли эти холсты. — То ли непознанно, то ли неузнанно. Как жаль, что я уже должна умереть».
И дальше:
«Умирать — это как с глаз долой. С глаз долой — с сердца вон».
Эшлим прочел послание самому себе, вслух. Моргнул. Встал перед Полинусом Раком и принялся разглядывать наброски на полу.
— И что такого вы в них нашли? — осведомился он, поскольку не видел решительно ничего интересного.
Измученные глаза антрепренера, голубые, точно у фарфоровой куклы, следили за Эшлимом, не узнавая, лицо оплыло. Внезапно из его груди вырвался жуткий звук, низкий, сдавленный рев — слов Эшлим не разобрал, — и он снова начал качать Одсли Кинг, туда-сюда, туда-сюда, пока она, словно очнувшись, не начала кивать в такт его резким, мерным всхлипам. Что-то наполнило ее тонкое белое лицо, вернуло жадность морщинкам вокруг губ, оживило длинные руки, некогда полные силы — не былая энергия, но пародия на нее. Эшлим не мог смотреть на горе Рака и отошел к окну.
— Вы пришли слишком поздно, — отстраненно проговорил он. — Незачем поднимать шум, ничего хорошего из этого не выйдет.
Почти рассвело. Небо приобрело странный, седовато-желтый оттенок.
— По какому праву вы вообще сюда явились? — Эшлим горько рассмеялся. — Приехали спасать свою карьеру с помощью ее новых картин? Или убеждать ее превратить «Мечтающих мальчиков» во что-нибудь повеселее, в угоду ленивым старухам из Высокого Города?
— Плевать я хотел на этих старух! — яростно выпалил Рак. Он вскочил и схватил Эшлима за плечи. — Я много раз пытался сюда придти! Я боялся, а вы отказались мне помочь. Но хотя бы сейчас дайте нам побыть вдвоем!
Эшлим насмешливо хмыкнул и освободился.
— Отправляйтесь к каналу и подышите свежим воздухом. Может, вам захочется туда прыгнуть.
— Вы мне не поможете? — спросил Рак уже мягче. — Мне кажется, она еще жива.
— Вы рехнулись, Рак.
Вместе они вынесли художницу на рю Серполе. Работа была непривычной, и они двигались медленно и осторожно. Снаружи на тротуаре собралась толпа, все смотрели в небо. Когда Эшлим поднял глаза, наступил рассвет, и он увидел двух принцев-великанов, правителей города. Великолепные, верхом на огромных белых лошадях, в шипастой алой броне они плыли по утреннему небу над Артистическим кварталом, точно новое созвездие. Один из принцев был ранен, и этой ране, наверно, никогда не суждено закрыться. Кровь капала на город, точно дождь из белых цветов — на город, который лишь сейчас начал просыпаться от долгой, серой, мучительной дремоты.
Эпилог
Однажды, много дней спустя, копаясь в ящике в поисках карандашей, которым вроде как полагалось там лежать, Эшлим обнаружил маску в виде рыбьей головы — ту самую, которую Эммет Буффо заставил его надеть во время их неудачного визита на рю Серполе. Никогда в жизни Эшлиму не доводилось испытывать такого ужаса.