Питер не повысил голоса, но отчетливо проговорил:
— Сегодня утром я разговаривал с твоим отцом, и он согласен, чтобы мы поженились. Тебе уже восемнадцать лет. Ты можешь уйти отсюда и переехать ко мне. Прямо сегодня.
У меня вспыхнуло лицо — не то от гнева, не то от стыда. Все ждали, что я отвечу.
Я собралась с духом.
— Здесь не место об этом разговаривать, — сурово сказала я. — О таких вещах не говорят на улице. Тебе не следовало сюда приходить.
Не дожидаясь ответа, я повернулась и пошла к двери.
— Грета! — воскликнул он убитым голосом.
Я протиснулась в дверь мимо Таннеке, которая прошипела мне в ухо:
— Шлюха!
Я взбежала по лестнице в мастерскую. Он все еще стоял у окна.
— Извините, сударь, — сказала я. — Я сейчас переоденусь.
Хозяин сказал, не поворачиваясь ко мне:
— Он все еще здесь.
Вернувшись, я подошла к окну, но не настолько близко, чтобы Питер опять увидел у меня на голове сине-желтую повязку.
Хозяин уже поднял глаза и смотрел вдаль, на шпиль Новой церкви. Я осторожно глянула вниз. Питер ушел.
Я села на стул с львиными головами и стала ждать. Когда он наконец повернулся ко мне, его глаза ничего не выражали. Прочесть его мысли было еще труднее, чем всегда.
— Значит, ты скоро от нас уйдешь, — сказал он.
— Не знаю, сударь. Не обращайте внимания на слова, мимоходом сказанные на улице.
— Ты выйдешь за него замуж?
— Пожалуйста, не спрашивайте меня о нем.
— Ладно, не буду. Ну, давай начнем.
Он взял с комода сережку и протянул ее мне.
— Пожалуйста, наденьте ее сами.
Я даже не представляла себе, что могу быть такой дерзкой.
Видимо, такого не представлял и он. Он поднял брови, открыл рот, но ничего не сказал.
Хозяин подошел к моему стулу. Я стиснула зубы, но сумела прямо держать голову. Он тихонько коснулся пальцами мочки моего уха.
У меня вырвался вздох, словно я долго сдерживала дыхание под водой.
Он потер распухшую мочку большим и указательным пальцами, потом туго ее натянул. Другой рукой он продел в отверстие проволочку от сережки. Меня пронзила боль, и на глазах выступили слезы.
Он не убрал руки, но провел пальцами по шее и щеке, словно ощупывая контур моего лица. Затем вытер большим пальцем слезы с моих глаз. И спустил его к моим губам. Я лизнула палец — он был соленый.
Я закрыла глаза, и он убрал руку. Когда я их открыла, он уже сидел за мольбертом, взяв в руки палитру.
Я сидела на стуле в привычной мне позе и смотрела на него через плечо. Сережка тянула мочку уха, и она вся горела. Я не могла думать ни о чем, кроме его руки у меня на шее и его большого пальца у меня на губах.
Он смотрел на меня, но рисовать не начинал. О чем он думает?
Наконец он опять потянулся к комоду.
— Надо надеть и вторую сережку, — объявил он и протянул мне серьгу.
На мгновение я потеряла дар речи. Мне хотелось, чтобы он думал обо мне, а не о портрете.
— Зачем? — наконец проговорила я. — Ее же не видно на картине.
— Надень обе серьги, — настаивал он. — Кто же носит одну? Это какой-то фарс.
— Но у меня не проколото второе ухо, — запинаясь, сказала я.
— Тогда проколи.
Он все еще протягивал мне руку с сережкой.
Я взяла ее. И я сделала это для него. Я достала гвоздичное масло и иголку и проколола второе ухо. И при этом не вскрикнула и не потеряла сознание. И затем я все утро позировала ему. И он рисовал сережку, которая была ему видна. А я чувствовала, как у меня горит ухо там, где была невидимая ему сережка.
Белье, которое я замочила в прачечной комнате, конечно, остыло. Таннеке гремела посудой на кухне, девочки шумели на улице. Мы сидели за закрытой дверью и смотрели друг на друга. И он рисовал.
Наконец он положил кисть и палитру. Я не изменила свой позы, хотя от того, что мне пришлось столько времени смотреть искоса, у меня заболели глаза. Но мне не хотелось шевелиться.
— Теперь все, — сказал он приглушенным голосом.
Отвернувшись, он стал протирать нож тряпкой. Я смотрела на нож, измазанный белой краской.
— Сними серьги и, когда спустишься, отдай их Марии Тинс, — добавил он.
Беззвучно плача, я встала и пошла в кладовку, где сняла с головы сине-желтую повязку. Подождала минуту, стоя с распущенными волосами, но он не пришел. Он закончил портрет, и я больше не была ему нужна.
Я посмотрела на себя в зеркальце и вынула из ушей серьги. Из обоих мочек шла кровь. Я вытерла ее тряпочкой, затем завязала волосы и накрыла их капором, оставив его концы болтаться под подбородком.
Когда я вышла в мастерскую, его там уже не было. Дверь была открыта. Мне захотелось взглянуть на портрет, посмотреть, что он с ним сделал, посмотреть его в завершенном виде с сережкой в ухе. Но я решила подождать ночи, когда я смогу его хорошенько рассмотреть, не опасаясь, что кто-нибудь войдет.
Я вышла из мастерской и закрыла за собой дверь. Я сожалела об этом решении до конца своих дней. Мне так и не пришлось хорошенько рассмотреть законченную картину.
Катарина вернулась домой буквально через несколько минут после того, как я отдала серьги Марии Тинс, которая немедленно положила их назад в шкатулку. Я поспешила в кухню помочь Таннеке с обедом. Она ни разу не посмотрела мне прямо в лицо, но бросала на меня взгляды искоса, иногда покачивая головой.
За обедом его не было — он куда-то ушел. После того как мы убрали со стола посуду, я пошла во двор дополаскивать белье. Мне пришлось заново натаскать воды и нагреть ее. Пока я работала, Катарина спала в большой зале. Мария Тинс курила и писала письма в комнате с распятием. Таннеке сидела на крыльце и шила. Рядом с ней Алейдис и Лисбет играли со своими ракушками.
Корнелии не было видно.
Я вешала на веревку фартук, когда услышала голос Марии Тинс:
— Ты куда идешь?
Не столько ее слова, сколько тон заставили меня насторожиться. В нем звучало беспокойство.
Я зашла в дом и тихонько прошла по коридору. Мария Тинс стояла у подножия лестницы и смотрела наверх. Таннеке, как и утром, стояла в проеме входной двери, но смотрела в глубь дома, туда же, куда смотрела ее госпожа. Я услышала скрип лестницы и тяжелое дыхание. Катарина взбиралась наверх.
В эту минуту я поняла, что сейчас случится — с ней, с ним и со мной.